.Я благодарен судьбе за то, что знаком с людьми, чьи жизнь и творчество стали высоким оправданием профессии журналиста. Речь о Всеволоде Владимировиче Овчинникове.
Большую часть жизни он проработал в "Правде", но последние двадцать лет трудился в "Российской газете". Тут-то мы и познакомились с ним. Хотя я конечно же знал, кто такой Овчинников даже тогда, когда учился на факультете журналистики. Его "Ветка сакуры" и "Корни дуба" уже в те годы стояли на моей короткой в то время книжной полке.
То был редкий жанр в нашем газетном деле - не репортаж, не очерк, не статья... Овчинников написал великолепные эссе о японцах и англичанах. В "Ветке сакуры", по-моему, вы не встретите ни одной конкретной фамилии, ни одного персонажа с именем. Это эссеистика не о конкретных японцах, а о национальном характере жителей островов. Ни одного конкретного имени, но читается навылет, как захватывающий детектив. Так же прочитывались и "Корни дуба".
Почему?
Тогда, будучи студентом, я не думал об этом. Теперь думаю, потому что знаю больше и знаком с Овчинниковым. Так вот, его международная эссеистика написана очень просто и очень глубоко. Изумительно ясный, изящный, доступный русский язык. Поразительное знание мельчайших деталей быта, ментальности японцев и англичан. Полное отсутствие даже намека на какие-то пропагандистские клише. И это в ту пору, когда множество наших "журналистов-международников" захлебывались от счастья оболгать и унизить проклятый Запад и империалистический Восток публично на страницах центральных газет и на экранах не менее центрального телевидения.
В чем тут дело? Почему Овчинников был другим? Или спросим иначе - почему ему позволялось быть другим?
Теперь на эти вопросы у меня есть простой и даже лапидарный ответ. Мне кажется, желание и готовность быть пропагандистом у журналиста появляется тогда, когда обнаруживается дефицит конкретных знаний, основанных на этих знаниях реальных представлений о жизни, когда отсутствует естественная любознательность (какое замечательное слово!), неодолимое доброе желание понять жизнь другого народа. Этот вакуум и заполняют пропагандистские клише. Это значительно легче, чем досконально выучить чужой язык, прочитать все что можно о стране пребывания, суметь расположить к себе людей для откровенной и доброжелательной беседы, суметь задать точные вопросы и суметь услышать и понять ответы на них.
Я знаю достаточное количество моих коллег, которые умудрялись работать в разных странах без необходимого уровня знания языка, да и без многих других знаний. Это был способ журналистского туризма, позволявший привозить домой сувениры и впечатления, но не "Ветку сакуры" и не "Корни дуба".
Овчинников, как родной русский, знал китайский, японский и английский. Он был в высшей степени любознателен. Он не просто знал, он прекрасно понимал, чем и как живут люди в той стране, где он работал. Оттого-то ему трудно было возразить и невозможно было заставить написать то, в чем он лично не был уверен.
И еще одно обстоятельство. Всеволод Владимирович и в текстах, и в жизни всегда доброжелателен, спокоен и рассудителен. У него напрочь отсутствует ген скандальности, стремления унизить или раздавить оппонента. Это уже от мамы с папой. И что для меня принципиально важно: он никогда не позволял себе оскорблять профессию, которой занимался. Какими бы ни были времена на нашем дворе. Потому что сам был профессионалом без страха и упрека. Он отвечал за собственное имя - "Овчинников". А имя в ответ благодарно оберегало его от кислотной среды "доброжелательных коллег".
Однажды, в начале нынешнего века одно уважаемое издательство вознамерилось переиздать его книги. Овчинникову позвонил редактор и попросил его внимательно перечитать все тексты, предназначенные к републикации и убрать из них все советское. Через некоторое время Всеволод Владимирович позвонил этому редактору и сообщил, что он все внимательно перечитал и не нашел ничего специфически советского. Впоследствии редактор убедился в абсолютной правоте автора.
Писатель и журналист Всеволод ОвчинниковНесколько лет мы работали с ним буквально на одном этаже. Встречались в коридорах и кабинетах нашей редакции. Я, наблюдая за ним, убеждался вновь и вновь в справедливости простого правила: настоящий мастер всегда доступен, прост и доброжелателен в общении с кем бы то ни было. К нему мог подойти любой начинающий журналист, попросить о помощи и тут же получить ее. Никакой "звездности", никакой "элитности", никакой особой значимости при этом не наблюдалось. Хотя Овчинников был настоящей звездой - великим профессионалом, редким талантом, одним из очень немногих. Большинство нынешних "звезд" гаснут, как только вы выключите телевизор. Овчинников светит всегда, это perpetum mobile неподдельного таланта и трудолюбия.
Его можно было разбудить далеко за полночь и попросить срочно написать заметку на сайт. Он спрашивал в ответ: сколько строк и к какому времени. Не позволял себе ни единой лишней строки и ни минуты опоздания. Ну, что скажешь - профессионал.
Он прекрасно одевался: не шикарно, но всегда элегантно и со вкусом. Его одежда не была "говорящей" о достатке и месте приобретения. Потому что ему самому (не одежде) было что сказать человечеству.
Межиров как-то написал:
- Да пребудут в целости
- Хмуры и усталы
- Делатели ценности
- Профессионалы.
Делатели ценности - это про него.
Огонек на острове Сикоку
Так начинается книга Всеволода Овчинникова "Ветка сакуры"
За тонкой раздвижной перегородкой послышались шаги. Мягко ступая босыми ногами по циновкам, в соседнюю комнату вошли несколько человек, судя по голосам - женщины. Рассаживаясь, они долго препирались из-за мест, уступая друг другу самое почетное; потом на минуту умолкли, пока служанка, звякая бутылками, откупоривала пиво и расставляла на столике закуски; и вновь заговорили все сразу, перебивая одна другую.
Речь шла о разделке рыбы, о заработках на промысле, о кознях приемщика, на которого им, вдовам, трудно найти управу.
Я лежал за бумажной стеной, жадно вслушиваясь в каждое слово. Ведь именно желание окунуться в жизнь японского захолустья занесло меня в этот поселок на дальней оконечности острова Сикоку. Завтра перед рассветом, что-то около трех утра, предстояло выйти с рыбаками на лов. Я затеял все это в надежде, что удастся пожить пару дней в рыбацкой семье. Но оказалось, что даже в такой глуши есть постоялый двор. Меня оставили в комнате одного и велели улечься пораньше, дабы не проспать.
Да разве заснешь при таком соседстве! Я ворочался на тюфяке, напрягал слух, но смысл беседы в соседней комнате то и дело ускользал от меня. Никто в моем присутствии не стал бы говорить о жизни с такой откровенностью, как эти женщины с промысла, собравшиеся отметить день получки. Но, пожалуй, именно в тот вечер я осознал, какой непроницаемой стеной еще скрыт от меня внутренний мир японцев. Много ли толку было понимать их язык - вернее, слова и фразы, если при этом я с горечью чувствовал, что сам строй их мыслей мне непостижим, что их душа для меня пока еще потемки.
Была, правда, минута, когда все вдруг стало понятным и близким, когда охмелевшие женские голоса стройно подхватили знакомую мелодию:
- И пока за туманами
- Видеть мог паренек,
- На окошке на девичьем
- Всё горел огонек...
Как дошла до них эта песня? То ли их мужья привезли ее из сибирского плена, прежде чем свирепый шторм порешил рыбацкие судьбы? То ли эти женщины овдовели еще с войны и от других услышали эту песню об одиночестве, ожидании и надежде, до краев наполнив ее своей неутолимой тоской?
Снова звякали за перегородкой пивные бутылки; то утихала, то оживлялась беседа. Но я уже безнадежно потерял ее нить и думал о своем.
Конечно, вдовы - везде вдовы. Но люди здесь не только иначе говорят; они по-иному чувствуют, у них свой подход к жизни, иные формы выражения забот и радостей.
Смогу ли я когда-нибудь разобраться во всем этом?