Так сколько же вам лет, Михаил Алексеевич, - хочется спросить его? Может, и в самом деле - "две тысячи", как заметил как-то поэт Волошин?..
Апостол эстетов
Забавно, но его звали человеком "с солнечной стороны Невского". Были такие типы в Петербурге, которые любили фланировать по Невскому. Люди встреч, болтовни, сплетен, флиртов, моды. Праздная публика. Таких было полно и во времена Пушкина, и в дни стареющего Тютчева, и в годы недавние - я застал их еще!
Кузмина человеком "с солнечной стороны" назвал такой же "гуляка" - поэт Георгий Иванов. И добавил: он ведь был "апостолом эстетов". Но - сказал это, когда Кузмин жил в последнем своем доме, на Спасской, где поселился в 1917-м и где легкого солнца, прямо скажем, почти не видел. Он проживет в нем дольше всего и оттуда увезут его умирать - в больницу на Литейном. Но главное, там на Спасской, его, поэта и композитора, тонкого, порхающего мужчинку, отраду старорежимных салонов и забаву дам, превратят сначала в обычного гражданина, а потом - в бледную, сухую, почти прозрачную тень прошлого. Там он переживет арест близкого человека, два обыска с изъятием дневников, голод, холод, потом "уплотнение" - всё, что выпадало на долю любого петербуржца.
Переживет, но доиграет свою роль.
Артистические гены
В жилах Кузмина текла кровь французских еще актеров. Прапрадед его, Жан Офрен, был одним из лучших артистов XVIII века. Вольтер о нем писал. Гремел в Европе! Но стоило Екатерине II позвать его к нам - передавать мастерство - не только сорвался в стылую Россию, но навсегда остался в ней. А к бабке поэта, мадам Монготье, тоже актрисе, Кузмин, как и все они, дети, взбирался в ее спальню под самой крышей Императорского театрального училища, дрожа от страха. "Она принимала детей в кровати, - напишет в дневнике. - Осматривала, чисты ли руки, в порядке ли платье. Все просьбы нужно было приурочивать к этому свиданию, которого боялись, как экзамена".
Говорят, в гостях у Монготье бывал Гоголь, что она дружила с Арсеньевой, бабушкой Лермонтова. Но одну из дочерей своих насильно выдала за старика, в прошлом морского офицера, когда-то красавца и, как подозревали в свете, любовника своего.
Он и станет отцом Мишеньки. Так что и тонкий вкус, и музыкальный слух, и изящество - всё в нем было от артистической родни.
Впрочем, Кузмин любил повторять: во мне живут двадцать человек. Сразу, и - в одном!..
Вечный трёхлетка
Детство его прошло на Васильевском острове. "Я рос один и в семье недружной", - вспоминал. Не любил игр, мечтал о каких-то выдуманных существах, "о скелетиках, о смердюшках", любил играть в куклы, в театр. Всё - загадка, всё - легенда в жизни Кузмина. Попытка самоубийства, бегство из дома в 16 лет, скитания по России, ночи на коленях перед иконами, потом - атеизм и вновь религия, мечты о монашестве, монастыри.
Так, через запятую, перечисляет эпизоды жизни Кузмина тот же Иванов. Но не спешите верить этому, ибо Иванов порой просто "беллетризировал" жизнь. Сам же Кузмин писал, что в 20 лет разъезжал по Египту, Турции и Греции, а потом - уже дома - кинулся в религию, в старообрядчество, и на самом деле пытался убить себя.
Знаете, что толкнуло травиться? Невозможность "широко жить". Бедность, иными словами.
Короче, лишь к тридцати годам он, про кого Гумилев скажет, что ему "вечно три года", кажется, остепенится. За спиной - три курса консерватории (учился контрапункту у самого Римского-Корсакова), несколько романсов (написанных), опер (незавершенных), участие в "Вечерах современной музыки".
Но главное - стихи, которые вот-вот опубликует, наконец, альманах "Зеленый сборник".
Наставник Хлебникова
Бытует легенда (да, вот опять - легенда!), что стихам его учил сам Брюсов. "Вот вы ищете слов для музыки, - говорил, - и не находите... Потому, что для вас слова не менее важны. Значит, вы должны сами их сочинять". И мэтр будто бы учил 30-летнего поэта "подбирать рифмы". А легенда не только потому, что стихи Кузмин складывал с детства, но и потому, что "научиться" такой чистой, кристальной поэзии нельзя. Куда там Брюсову! Его Хлебников числил наставником! А Блок после первого сборника Кузмина написал: "Господи, какой Вы поэт и какая это книга! Я во всё влюблен..."
Кузмин быстро станет своим среди поэтов, хотя на "Башню", в салон изысканного Вячеслава Иванова, его в 1906-м приведут еще в мужицком "прикиде": с бородой, в поддевке, картузе, в смазных сапогах. Играл "в народ". "Поднявшись по лифту в 5-й этаж, прямо против входных дверей - стол с людьми, вроде трапезы, - запишет в дневнике: "Было красное вино в огромных бутылях, и все пили и ели, как хотели..."
Кто, спросите, пил? Отвечаю: Сомов, Сологуб, Бакст, Ремизов, Тэффи, Бердяев, Мейерхольд, Добужинский, Городецкий. Кажется, был и Мережковский - с женой... Не слабо, да? Если обобщить, "пила и ела" тут вся русская культура. И никто не догадывался, что вошедший "мужик" дни свои проводит в третьеразрядных ресторанах, и что на Невском на него часто находит "кальсонное" (его слово) настроение смешливой и истерической развязности.
И уж тем более никто не знал, что он только что записался в черносотенный "Союз русского народа", в связи с чем его как раз и изобьют впервые.
Изнанка богемы! Разбитый нос - еще самое малое, чем платили поэты за легкость жизни, за свободу чувств.
Бездомный насельник
"Поэты только делают вид, что умирают", - сказал как-то француз Жан Кокто. Чистая правда! Я не о стихах говорю, которые остаются в веках и даже не о письмах, где продолжают жить их страсти. Я говорю о хрупких стеклышках, о витражах в подъезде, о которых писал Кузмин, когда только что переехал в дом № 34 по Суворовскому проспекту: "Громадный дом, с цветными мозаиковыми стеклами на лестнице". Мозаиковые стекла! Я был потрясен, ибо, поднимаясь в квартиру поэта, и впрямь увидел в оконных проемах лестницы остатки их. Перебитые, отколотые, но ведь - живые. Действительно, разве умирают поэты, если дольше века не умирают даже стекла, вещественное подтверждение: поэт жил тут, любил и страдал.
Насельник, словцо ветхое - это тот, кто живет у чужих. А Кузмин, мечтавший о своем доме, вечно был насельником. Жил у Вячеслава Иванова, у Гумилева (было и такое), у Судейкиных и, наконец - у Евдокии Нагродской, 40-летней писательницы, дочери, кстати, знаменитой Панаевой, гражданской жены Некрасова.
У нее, на третьем этаже огромного дома, ему впервые было уютно. "Уютно, - скажет, - как на елке". Тут его звали "гением и ахали от восторга". "Вы тонкий. Вы чуткий, - твердила в глаза, напирала Нагродская. - Эти декаденты заставляли вас ломать свой талант. Забудьте, что они вам внушали".
Впрочем, она и за глаза ценила его, звала в письмах "Гёте в прозе".
Хозяйкой Нагродская была веселой. Русская барыня, помещица средней руки, болтушка и хохотушка. Кузмин, сам ребенок, до старости удивлялся "выдумкам" ее, вроде спрятанной на груди лампочки: она любила убеждать гостей, что сердце ее - светится. "Нету сладу, - дышала шумно. - Постойте, я укрощу его, неудобно выходить к людям". Замрет на миг, облапит бюст руками, нажмет тайную кнопку, сердце и погаснет. "Она бы отлично спелась с Распутиным", - язвил Кузмин, намекая в дневнике на "свободные нравы" ее. Хотя шуточки ее не мешали душному "шефству" над Кузминым. "Вы должны работать, работать", - обкладывала его со всех сторон и даже нашла ему секретаря Агашку. Увы, Агашка, тоже воображавший себя писателем, любил "наводить стиль"....
"Женщина подошла к окну", - диктовал ему Кузмин. "Молодая женщина волнующейся походкой подошла к венецианскому окну", - перелагал секретарь...
Однокашник наркома
Достойные люди заботились о нем. "Боюсь за вас, - сказал ему Блок. - Мне хочется оградить, защитить вас от этого страшного мира". Заботились, ибо знали: он делился пайком с первым встречным, к нему боялись заходить, зная, что он отдаст всё, что имеет.
По ночам его заедали клопы, через комнату его днем и ночью ходили на кухню соседи, к телефону в прихожей выползала глуховатая пожилая женщина и кричала в трубку под его дверью: "Говорит старуха Черномордик!", а за стеной он слышал пение соседских детей, которые, встав в круг, выводили тонкими голосами свою фамилию: "Мы Шпитальники, мы Шпитальники!" Его, старейшего русского литератора, не позовут на первый съезд советских писателей и не упомянут там ни разу. На свой последний вечер, который чудом состоялся в конце 1920-х, когда люди сидели даже на полу, Кузмин придет, натурально, в дырявом пальто.
Что с того?!
Зато он, как и раньше, был сумасшедше свободным человеком. И мог позволить себе даже такую роскошь, как гордость. Когда в 1926 году он, впервые после революции, встретился со школьным другом Георгием Чичериным, Юшей, уже наркомом иностранных дел, то в дневнике записал: "Юша говорил по-французски... Оптимизм, как у государыни Марии Федоровны, которая была уверена, что можно прожить на 3 рубля в год. "Почему мало печатаюсь, мало пишу"..."
На следующий день допишет: "Все удивлены, что я ничего у него не попросил, но я думаю, что так лучше"...
Конечно, лучше! Через пять лет однопартийцы Чичерина, чекисты, перевернут в его комнате всё и после обыска унесут как раз дневники поэта - душу его. Потом изымут книги его из библиотек. "Почему мало пишите, мало печатаетесь?" Помудревший, он уже понял: надвигается время, когда можно или писать, или печататься.
Он предпочел - писать!..
"Люблю кошек и павлинов, - откровенничал. - Люблю жемчуг, гранаты, опалы... Люблю розы, мимозы..." Дитя! Деловой Гумилев поражался когда-то, что Кузмин вместо серьезного разговора мог вдруг за накрытым столом сбиться на обстоятельную беседу с тетушками, о том... как варить вкусное варенье. И сколько сахара класть, и в чем выдерживать ягоду. Ахматова взрывалась, что он всех размагничивает. "Приходили к Кузмину, - возмущалась, - кто-нибудь начинал серьезный и интересный разговор, а Кузмин предлагал гадать по стихам". И все охотно, даже радостно "садились и начинали гадать..."
Ну, как это можно?!
Действительно, дитя. Хотя эта же легкость, беспечность делали Кузмина беспомощным, беззащитным до слез. Поэт - этим всё сказано...
Последнее чудо
Кузмин умер в полночь. За несколько минут до боя часов. Но ни тайны, ни загадки в этом нет. Просто врачи Мариинской больницы положили поэта, кого доедала грудная жаба, в коридоре, где Кузмин, в дополнение ко всему, схватил еще и воспаление легких. Незадолго до смерти сказал: "Легкая, веселая и счастливая жизнь, это не самотек, а трудное, аскетическое самоограничение". Так он и умер (как понять это и не знаю): "легко, изящно, весело, почти празднично".
Так не бывает, мы знаем, но - так пишут.
Хоронили Кузмина в снежную бурю. Последнее время он каждую ночь думал об одном: только бы дожить до утра, только бы "промаячить" до весны. Дожил - умер 1 марта. Снежная круговерть над гробом походила то на легкий вальсок, то на печальный полонез. "Жиденький оркестр, набранный наспех", сопровождал катафалк и кучку людей, два десятка едва ли. Сопровождал по Литейному, затем по Невскому, но, уже - не по солнечной стороне - в обратном направлении.
Впрочем, с ребенком-мудрецом и тут случится чудо: метель, говорят, замерла, и в просвете облаков над раскрытой могилой вдруг мелькнула радуга. Знак, мост, рука, протянутая кем-то поэту?.. Не знаю.
Виденье
Виденье мной овладело:
О золотом птицелове,
О пернатой стреле из трости,
О томной загробной роще.
Каждый кусочек тела,
Каждая капля крови,
Каждая крошка кости -
Милей, чем святые мощи!
Пусть я всегда проклинаем,
Кляните, люди, кляните,
Тушите костер кострами,-
Льду не сковать водопада.
Ведь мы ничего не знаем,
Как тянутся эти нити
Из сердца к сердцу сами...
Не знаем, и знать не надо!
1916
Выбор
Кому есть выбор, выбирает;
Кто в путь собрался, - пусть идет;
Следи за картой, кто играет,
Лети скорей, кому - полет.
Ах, выбор вольный иль невольный
Всегда отрадней трех дорог!
Путь без тревоги, путь безбольный -
Тот путь, куда ведет нас рок.
Зачем пленяться дерзкой сшибкой?
Ты - мирный путник, не боец.
Ошибку думаешь ошибкой
Поправить ты, смешной слепец?
Всё, что прошло, как груз ненужный,
Оставь у входа навсегда.
Иди без дум росой жемчужной,
Пока горит твоя звезда.
Летают низко голубята,
Орел на солнце взор вперил.
Всё, что случается, то свято;
Кого полюбишь, тот и мил.
1907
Маскарад
Кем воспета радость лета:
Рощи, радуга, ракета,
На лужайке смех и крик?
В пестроте огней и света
Под мотивы менуэта
Стройный фавн главой поник.
Что белеет у фонтана
В серой нежности тумана,
Чей там шепот, чей там вздох?
Сердца раны - лишь обманы,
Лишь на вечер те тюрбаны
И искусствен в гроте мох.
Запах грядок прян и сладок,
Арлекин на ласки падок,
Коломбина не строга.
Пусть минутны краски радуг -
Милый, хрупкий мир загадок,
Мне горит твоя дуга!
1907
Лермонтову
С одной мечтой в упрямом взоре,
На Божьем свете не жилец,
Ты сам - и Демон, и Печорин,
И беглый, горестный чернец.
Ты с малых лет стоял у двери,
Твердя: "Нет, нет, я ухожу".
Стремясь и к первобытной вере,
И к романтичному ножу.
К земле и людям равнодушен,
Привязан к выбранной судьбе,
Одной тоске своей послушен,
Ты миру чужд, и мир - тебе.
Ты страсть мечтал необычайной,
Но ах, как прост о ней рассказ!
Пленился ты Кавказа тайной, -
Могилой стал тебе Кавказ.
И Божьи радости мелькнули,
Как сон, как снежная метель...
Ты выбираешь - что? две пули
Да пошловатую дуэль.
Поклонник демонского жара,
Ты детский вызов слал Творцу
Россия, милая Тамара,
Не верь печальному певцу.
В лазури бледной он узнает,
Что был лишь начат долгий путь.
Ведь часто и дитя кусает
Кормящую его же грудь.
1916
Мои акафисты
Светлая горница - моя пещера,
Мысли - птицы ручные: журавли да аисты;
Песни мои - веселые акафисты;
Любовь - всегдашняя моя вера.
Приходите ко мне, кто смутен, кто весел,
Кто обрел, кто потерял кольцо обручальное,
Чтобы бремя ваше, светлое и печальное,
Я как одёжу на гвоздик повесил.
Над горем улыбнемся, над счастьем поплачем.
Не трудно акафистов легких чтение.
Само приходит отрадное излечение
В комнате, озаренной солнцем не горячим.
Высоко окошко над любовью и тлением,
Страсть и печаль, как воск от огня, смягчаются.
Новые дороги, всегда весенние, чаются,
Простясь с тяжелым, темным томлением.
1907
Муза
В глухие воды бросив невод,
Под вещий лепет темных лип,
Глядит задумчивая дева
На чешую волшебных рыб.
То в упоении зверином
Свивают алые хвосты,
То выплывут аквамарином,
Легки, прозрачны и просты.
Восторженно не разумея
Плодов запечатленных вод,
Все ждет, что голова Орфея
Златистой розою всплывет.
1922
А. С. Рославлеву
Я знаю вас не понаслышке,
О, верхней Волги города!
Кремлей чешуйчатые вышки,
Мне не забыть вас никогда!
И знаю я, как ночи долги,
Как яр и краток зимний день, -
Я сам родился ведь на Волге,
Где с удалью сдружилась лень,
Где исстари благочестивы
И сметливы, где говор крут,
Где весело сбегают нивы
К реке, где молятся и врут,
Где Ярославль горит, что в митре
У патриарха ал рубин,
Где рос царевич наш Димитрий,
Зарозовевший кровью крин,
Где все привольно, все степенно,
Где все сияет, все цветет,
Где Волга медленно и пенно
К морям далеким путь ведет.
Я знаю бег саней ковровых
И розы щек на холоду,
Морозов царственно-суровых
В другом краю я не найду.
Я знаю звон великопостный,
В бору далеком малый скит,-
И в жизни сладостной и косной
Какой-то тайный есть магнит.
Я помню запах гряд малинных
И горниц праздничных уют,
Напевы служб умильно-длинных
До сей поры в душе поют.
Не знаю, прав ли я, не прав ли,
Не по указке я люблю.
За то, что вырос в Ярославле,
Свою судьбу благословлю!
1916