16.09.2025 06:42
Культура

Три ареста и 25 лет тюрем и лагерей не убили поэзии в сердце Анны Барковой - поэта от Бога

Три ареста и 25 лет тюрем и лагерей не убили поэзии в сердце Анны Барковой - поэта, как признано ныне - от Бога
Текст:  Вячеслав Недошивин
Родина - Федеральный выпуск: №9 (925)
В 16 лет эта девчонка из Иваново-Вознесенска записала в дневнике: "Самое главное убеждение: все истинно и все ложно". Это было в 1917 году. Через 30 лет, в 1946-м, она, уже известный поэт, вывела в новой тетради: "Истины живут очень недолгое время, ветшают и превращаются в свою противоположность". А в 1956-м, накануне третьего уже ареста, записала в последнем дошедшем до нас дневнике: "Достигнув истины, мир погибнет (ночная мысль). Поэтому ложь - великое жизненное начало..."
Фото из уголовного дела. 1934 год.
Читать на сайте RODINA-HISTORY.RU

Такая вот диалектика! Но, замечу, отнюдь не любительская. Ибо она, Анна Баркова, всю жизнь и чуть ли не слово в слово повторяла известную мысль Гегеля, провозвестника диалектики, который сказал как-то: "Истина рождается как ересь, а умирает как предрассудок".

Мысль, под которую можно подверстать "всю историю идей человечества".

Когда-то (и тоже, кстати, в 1917-м, накануне Октября) Николай Гумилев прокричал, что "только поэтов следует допускать к управлению миром" и пытался доказать, что "если политикой будут заниматься поэты, они всегда смогут найти между собой общий язык". По сути за это, за "политику", его и расстреляют. И за нее же, за опасную "философию завтрашнего дня", за вмешательство, пусть и на словах, в "политику", за вечную критику власти, фактически убили и "преждевременного человека", как я называю Анну Баркову.

Ту, кого с легкой руки Луначарского стали величать "пролетарской Ахматовой".

Но почему, спросите, она - "преждевременный человек"? Да потому, что, уйдя в мир иной в 1976-м, она - это-то и невероятно! - уже видела и во многом предсказала события в мире, которые случились после ее смерти и даже разворачиваются вот только сейчас.

Ведь поэты и впрямь - пророки!..

"Вечно не та..." (Москва, Кремль, Потешный дворец)

Удивительно, но когда ей однажды сказали, что она пишет "не хуже Ахматовой", она презрительно усмехнулась: "Это не комплимент для меня!" Знала, знала себе цену! И - да, подтверждает ее биограф - если Ахматова "помнила плат Богородицы и надеялась его сберечь", то она знала точно - "ничего нет и не было". Не было в жизни Барковой "ни Царского Села, ни литературного Петербурга, ни той домашней близости к культуре, которая даже в самом отчаянном положении дает художнику уверенность и надежду". Не было ни классической гимназии, ни даже такого защитника с юных лет, как Гумилев...

А что было? - спросите. - Да, ничего!..

Были один за другим 4 гроба старших братьев ее, прежде чем она, пятая и уже нежеланная, родилась в семьи ткачихи из Вознесенска и школьного сторожа, которого с усмешкой будет звать "швейцаром", что "от лакея недалеко".

Был "черный потолок", обвалившийся в детстве над ее кроватью, была вечно непослушная медно-рыжая коса ее и - дымный фабричный мир за избяным окном, про который зло напишет: "Там с криком: "Прочь капиталистов!" // хлестали водку, били жен. // Потом, смирясь, в рубашке чистой // шли к фабриканту на поклон. // "Вставай, проклятьем заклейменный!" - // религиозно пели там. / Потом с экстазом за иконой шли и вопили: "Смерть жидам!".

И были, наконец, слезы, тоже злые, и над прочитанными с пяти лет книгами про "сиянье жизни", и над язвящим вся и всех дневником ее, которые, наверное, и сделали ее Поэтом.

"Вечно не та", - отзовется о себе в стихах, ибо, как напишет, и "каждый миг зарождалась" и "каждый миг умирала". Через полвека в последнем дневнике вспомнит: "С восьми лет одна мечта о величии, славе, власти через духовное творчество... И когда мне снилось, что я выхожу замуж, меня охватывал непередаваемый ужас, чувство рабства. Просыпалась я с облегчением Подколесина, выскочившего в окно..."

Вот рабства она, взявшая кличку Калика Перехожая, страшилась пуще всего. Под этой кличкой-псевдонимом печатала стихи сначала в школьном журнале "Голос учащихся", а затем и в ивановской газете "Рабочий край", которую редактировал великий Александр Воронский, революционер, писатель и будущий редактор едва ли не всех главных журналов. Вот там ее, ставшую репортером газеты, и заметил друг Воронского, Луначарский, нагрянувший в Иваново в 1919-м. Не просто заметил - восхитился стихами новой Жанны д Арк, где вместо "изысков", "мерцаний", "несказанных бездонностей" или "футуристического хамства" обнаружил вдруг "сухие слезы", "раскаленный уголь", "улыбку дикого смущенья" и какую-то "терпкую, сознательно грубоватую, непосредственную до стихийности... личную музыку".

"Вы можете стать, - предсказал, - лучшей русской поэтессой". И лично написал предисловие к ее первому и ставшему единственным сборнику "Женщина", где как раз и сравнил ее с Ахматовой. Не ошибся нарком: ее стихи заметили Блок, Брюсов, чуть позже и Пастернак, но большинство "пиитов" сравнения с Ахматовой простить ей так и не смогли. Книга выйдет в Москве в 1922 году, но еще раньше Луначарский не только перетащит ее в столицу и поселит огненнокудрую, нескладную дикарку в своей квартире, в кремлевском Потешном дворце, но и даст ей работу - назначит вторым секретарем у себя в Наркомпросе.

Иосиф Виссарионович Сталин

Казалось бы, повезло девчонке! В Кремле, в тепле, в еде! Потом расскажет, что даже с самим Сталиным сидела, случалось, "в ложе Большого театра, вот так - локоть к локтю". Не просто поэтесса уже, драматургиня, только что напечатавшая написанную как раз в Кремле пьесу "Настасья Костер". Но надо было знать ее прямой и честный характер. Ведь она, присутствуя "по службе" при доверительных разговорах начальников, скоро увидит "два лица" кремлевской верхушки: для масс и речей с трибун и - для себя, для "посвященных".

Помните "диалектику" ее насчет истинного и ложного? Вот за кремлевской стеной она и поняла: "революция справедливости" на глазах оборачивается избранничеством, клановостью, благами и привилегиями. Тогда и возникло то письмо ее, вскрытое охраной Кремля, где она писала, как опротивела ей ложь, и даже Луначарский с его покровительством, и как хочется ей порой "спалить к черту и квартиру его...".

Понятно, что с Кремлем ей пришлось расстаться - вылетела оттуда как пробка. Хорошо, что не арестовали - ведь еще 1924-й. Но ровно через 10 лет случится и это. Из-за того же, представьте, Сталина.

"Прошу меня расстрелять!" (Москва, Скарятинский пер., д. 8/50, стр. 2)

Эти слова "Прошу меня расстрелять!" она написала не Луначарскому, другому наркому, наркому НКВД Ягоде. Тот, пишут, раскрыл рот от удивления - таких писем никто из осужденных ему пока не писал. Но письмо из Бутырок от Анны Барковой, только что получившей 6 лет лагерей, почти деловито объясняло ее роковую, по сути, просьбу.

/ Сергей Михеев/РГ.

"В силу моего болезненного состояния и полной беспомощности в практической жизни, - писала, - наказание в виде ссылки будет для меня медленной смертью... Жить, имея за плечами 58 ст. и обвинение в контрреволюционной деятельности, слишком тяжело. Спокойно работать и вернуться к своей профессии писателя, что было для меня самым важным делом в жизни, будет невозможно..."

Так что лучше - убейте сразу...

Когда-то, еще в Иванове, она, отвечая на вопрос анкеты "Какую обстановку считаете благоприятной для литературной работы?", запальчиво написала: "Быть свободной от всех "технических" работ, быть мало-мальски обеспеченной. - И в стиле будущей героини своей Настасьи Костер, добавила: - Может быть, лучшая обстановка - каторга". Я, прочтя это, вспомнил: подобное признание сделала когда-то в "Записных книжках" и Цветаева. Написала, что она "согласна на два года одиночного заключения" в тюрьме, что "была бы спокойна" и что "в течение двух лет" написала бы прекрасную вещь. "А стихов! - добавила, - (И каких)!.."

/ Сергей Михеев/РГ.

И если у Цветаевой тюрьмы, к счастью, не случилось, то наша пророчица, пифия ивановская, тюрьму себе просто, выходит, накаркала...

Вот здесь, в Скарятинском, в доме N 8/50, поселилась после Кремля. Пишут, не без помощи сестры Ленина, Марии Ульяновой, которая помогла найти и работу - привычным ей хроникером, но уже в "Правду". "Политики" в заметках старалась не касаться (бегала по убийствам, кражам да пожарам), но вот в стихах, где строку диктовала совесть, пожара было не избежать.

Ах, хотели построить рай? - язвила она. Что ж, "принимайте железобетонный"! И свободы желали? - Ловите, если сможете "морду поднять"! Ей, мужичке, да при ее темпераменте, ну никак было не смириться ни с крепнувшей властью, ни с распланированной не ей жизнью, ни с затыканием ртов. "Все вижу призрачный и душный, // и длинный коридор. // И ряд винтовок равнодушных, // направленных в упор... // Команда - Залп... Паденье тела. // Рассвета хмурь и муть. // Обычное простое дело, // не страшное ничуть... // Уходят люди без вопросов // в привычный ясный мир. // И разминает папиросу спокойный командир".

Вот так просила и себя "шлепнуть", как говорили тогда...

/ Сергей Михеев/РГ.

Впрочем, ее и без этой просьбы мигом бы расстреляли, если бы в тюрьму она попала не в 1934-м, а годика через три. Ведь обвиняли ее, вообразите, в терроризме. "На убийство Сталина намекала сволочуга..." - скрипели зубами в органах.

Арестовали ее в декабре, за 5 дней до 1935 года. Два доноса знакомых "правдистов", которые подтвердят потом, что, "встречаясь с ней в домашней обстановке", слышали от нее не только антисоветские анекдоты и обвинения власти в цензуре и отсутствии свобод, но, после убийства Кирова - о, ужас! - "оправдания террора оппозиционеров" и их способов борьбы за "свои идеи". Так было занесено в протоколы. На деле, пишут, все было даже проще. "Не того убили..." - якобы процедила она впроброс в узкой газетной кампании, когда обсуждали сенсационную гибель Кирова...

Взяли ее здесь, в Скарятинском. Дело вел некто Глаголев, следователь. Именно ему она дерзко признавалась, что если чего и говорила, то "в рамках обмена мнениями и без желания навредить пролетарскому государству". Да, "в 1927-1928 годах сочувствовала идеям троцкизма", да, с 1931-го считала "что партия преждевременно проводит коллективизацию" и вообще "в извращенной форме" строит социализм. И все это, как специально подчеркнет на допросах, "выражала только в стихах"...

/ Сергей Михеев/РГ.

Это вот, наверное, и главное. Если в Казахстан, в лагерь, ее, росчерком пера, сослал сам Ягода, то именно Глаголев - и тоже росчерком пера! - отправил в печь изъятые у нее и исчезнувшие навек 95 страниц новой пьесы с интригующим названием "15 долларов и 30 рублей", повесть "Серое знамя", объемную переписку ее и, конечно, тьму стихов! Ибо, как раз тогда и, словно нарочно на ней, право "уничтожения того, что не являлось вещдоком" было дано, может, самым далеким от творчества людям - упертым "следакам" НКВД.

Когда преступление - мысль! (Москва, Трубниковский пер., 26)

Первой полюбившейся книгой для пятилетней Ани стал когда-то роман Марка Твена "Принц и нищий". Ей, сквозь слезы над ним, не раз казалось, что и ее место не в бедной семье. Исследователи предполагают даже, что именно тут кроются "истоки двойничества в ее творчестве". Что ж, может быть. Но мне, зная жизнь ее, иной раз кажется, что сама биография ее чуть ли не иллюстрация романа Твена. А что?! То дворец в Кремле, то барак в Инте, то в друзьях элита, то "с нар откинувшиеся" урки, то, наконец, членство в Союзе поэтов, а то - поломойка с тряпкой в руках в калужской школе.

Разве не похоже?..

/ Сергей Михеев/РГ

Жить после казахских лагерей, где она заработала туберкулез и в 38 лет стала инвалидом, ей "позволили" в Калуге. Поразительно, но еще там, в Казахстане, коченея по ночам в промозглых бараках, вкалывая от шмона до шмона то в прачечной, то в пошивочной, то пася овец или выпалывая сорняки, она спасалась стихами, которые не записывала - запоминала. Второй сборник, что еще до ареста ей помогала собирать Мария Ульянова, так при жизни Барковой и не выйдет. Даже ни одной подборки в журналах не примут. Прокаженная! Но чем острее ощеривался мир против нее, тем злее относилась к миру она, сухая, одинокая, колючая. И если раньше, издеваясь над "Ахматовой в спецовке", всякие "Малашкины, Малышкины, Зоревые и Огневые (фамилий, - напишет позже, - уж и не помню)" клеили ей чертовщину, мистику и анархизм, то ныне, не печатая, но поминая ее, обвиняли уже в бандитизме и душевной патологии.

А она в 1939-м, выйдя на свободу, редко, но все же читала товаркам (уборщицам, сторожихам, дворникам) новые и почти уже беспросветные стихи: "Ты склоняешься к закату, // Ты уйдешь в ночную тьму, // Песни, скованной, распятой, // не пожертвуй никому..." Знала, предчувствовала гибель, ждала ее и почти любила.

В дневниках ее восьми калужских лет, до нового ареста в 1947 году, писала:

"Почему для меня так мертво звучат всяческие изъявления верований. Всяческие проповеди? Во что верю я сама? Ни во что. Как можно так жить? Не знаю. Живу по древнему животному инстинкту самосохранения и из любопытства. Это и называется путешествие на край ночи..."

/ РИА Новости.

Философствовала: "Чадит мертвечиной" от самых возвышенных и священных чувств и идей?.. Может, каждому народу суждено пройти свой курс лицемерия. У нас его до сих пор не было... Надежда - величайший враг людей, а победа рождает поражение. Победитель силой необходимости приобретает самые дурные черты побежденного..."

Горевала: "Катастрофическое отсутствие человека при многолюдстве... Я чертовски соскучилась об уме и широком взгляде на вещи, о некоторого рода пронзительном, остром и светлом цинизме (у меня самой его избыток). Пишу о себе: я больна и полушутя добавляю: мечтаю о комфортабельном умирании в дружеском присутствии..."

Жаловалась: "Долги - 70+13+15+25 (разбитый чайник). Итого 123 руб. На ноги нужно, по крайней мере, 30-40 на паршивые тапочки, юбка - минимум 120... Уф! Откуда я возьму их? Явная утопия... Пора спать. Сундук короткий, ноги вытянуть нельзя и к утру они болят... И так уже много лет... Надо бежать, но куда? Где тот угол, в котором я могла бы писать без помехи, и где те люди, которые сумели бы помочь мне по-настоящему?.."

Невысокая, некрасивая, уже не рыжая, а седая, в не по размеру большом, да и обгорелом при каком-то пожаре ватнике, она взывала к старым знакомым: помогите, "пришлите хоть несколько рублей на пропитание". Увы, "рассыропится" (ее словцо!) лишь однажды и много позже, когда в одном из домов (на самой дальней улице), почти незнакомая ей женщина займет у кого-то и даст ей 20 рублей. Это вызвало шок: "Боже мой, - не верила себе уже матерая "зечка", - занять деньги, чтобы дать их человеку, которого впервые видишь. Нет, если есть христианство, если оно не бред и не миф, то я была объектом настоящего христианского подвига".

/ РИА Новости.

Потом восхитилась лишь Пастернаком, собратом по перу. "Уважаемый Борис Леонидович! - сразу же ответила ему. - Большое спасибо за 100 руб., переданные мне... Когда я Вам верну эти деньги - неизвестно, ибо положение мое катастрофично: нет даже временной работы". И дата: 22 мая 1941 год. Месяц до войны и 6 лет до нового, второго уже ареста!

Арестуют в 1947-м и вновь - по доносу. На этот раз от хозяйки, у которой снимала комнату. По ее словам эта, якобы поэтесса, в разговорах "не скрывала "враждебного отношения к социалистическому строю" и "клеветала на советскую действительность". В дело пошли даже изъятые черновики и уж совсем абсурдные обвинения. "По мнению следователя, - вспомнит потом, - я нарочно работала ночным сторожем, укрывая свой талант от родины". Логично ведь?! Ну, чтоб не писать стихов по ночам...

/ РИА Новости.

На суде защищалась как могла: "Я раньше печаталась и считаю себя писателем, - говорила в последнем слове. - Естественно, я была недовольна порядками в нашей стране и не была благодарна за то, что меня сажали в тюрьму, сломав мою литературную карьеру... Рукописи сохраняла для того, чтобы в дальнейшем их переработать... Но я не знала, что можно привлекать к ответственности за черновики..."

16 февраля 1948 года суд приговорил ее к 10 годам лишения свободы и поражению в правах на 5 лет. Этап в Абезь, приполярный лагерь спецрежима, где в разные годы сидели философ Карсавин, Николай Пунин, третий муж Ахматовой, Лина Прокофьева, жена композитора Сергея Прокофьева. В Абезе, по воспоминаниям Барковой, иные сходили с ума. "Ни шить, ни вязать, ни вышивать, ни смеяться, ни плакать, ни отойти на 10 метров от барака было нельзя, за все полагался карцер. Нас превращали в идиотов... Я отделалась неизлечимыми болезнями".

Но... Но зато у нее вновь пошли стихи - и какие!

"Скука смертная обретает голос. // Птичьи звуки в бараке слышны. // Это радио. Дети лепечут, // Дети нашей счастливой страны..." Там, в Абезе, она написала более 100 стихов и поэму "Вера Фигнер". И опять - наизусть. Ибо знала: мысль изреченная - преступление!

"Прошу пересмотра обоих дел, - в этом вот доме, на Трубниковском, писала в 1956 году Генпрокурору. - Преступление и в первом случае и во втором было одно... Мысль. Разве мнения управляют миром? Разве мысль одного - никому неизвестного человека - могла хоть соринку забросить в государственный механизм? За "мнение", за "мысль" можно осудить любого, не исключая и того, кто в данный момент читает это заявление..."

Две разных жизни "блокадной Мадонны" Ольги Берггольц

Она, конечно, была права, она немедленно была реабилитирована, с нее были сняты все обвинения. Но кошмар судьбы ее был в том, что в Трубниковском, на свободе, она прожила 1 (один) год. Ибо в 1957-м, после ХХ съезда партии уже, в "хрущевскую оттепель", она - и опять за мысли, за стихи и прозу! - вновь была арестована. На 10 лет!

/ Сергей Михеев/РГ

"Преждевременный человек" (Москва, Никитский б-р., 12)

Это была обычная фанерная посылка. А оказалась и причиной этого последнего, третьего ареста ее, и без преувеличения - настоящим посланием в вечность. Ведь то, что было под крышкой почтового ящика, переживет и меня, и вас, читающих эти строки...

Посылку эту Баркова отправила в Москву из Штеровки, села под Луганском, куда в 1957-м приехала к лагерной подруге Вале Санагиной. Вот в их дом утром 13 ноября и нагрянула вдруг милиция. Анонимка в органы сообщала: встают с зарей, чтобы слушать "Голос Америки", приемник не зарегистрировали, днями ругают власть, а по ночам чего-то пишут и пишут и, кроме того, - кота кличут Никитой, как Хрущева.

Обыск дома ничего "такого" не дал, но нашли квитанцию на посылку, а в посылке, которую перехватили, - сплошные рукописи. 5 толстых тетрадей, 6 ученических, 3 блокнота и 400 просто листов. Это были тексты, которые впервые опубликуют в 1992-м, через 15 лет после смерти Барковой, - повести ее "Как делается луна", "Восемь глав безумия", "Чужой человек", рассказы и сотни стихов.

/ Сергей Михеев/РГ

Комиссия из пары местных журналистов и ст. преподавателя кафедры марксизма-ленинизма Луганского педвуза тогда же заключила: "Все материалы имеют антисоветский характер, чернят советскую действительность и своим острием направлены против соц. строя". Вот после этого "приговора" она и загремела на 10 лет, в Сиблаг, Озерлаг, Дубравлаг. За неопубликованные (!) книги. Впрочем, реакция на них даже "оттепельной" уже власти, пишет знаток ее творчества, говорила лишь об одном: они попали "в самое яблочко той мишени, в которую она метила".

Алиса, Лу и Натали - три петербурженки, ставшие на Западе классиками литературы

"Бескомпромиссной" назовет Баркову питерская писательница Вербловская, спасшая ее от смерти в их последней "ходке". Именно она морозной ночью под Кемерово тащила несколько километров на двух связанных головных платках отставшую от колонны заключенных, севшую в снег, задыхавшуюся от астмы ("пусть меня, - прошептавшую, - застрелят") Баркову. Бескомпромиссной не потому даже, что и в третьем заключении она не боялась говорить правду, а потому, что почти всегда в этой "правде" обгоняла время.

/ Сергей Михеев/РГ

Не знаю, не берусь спорить с Гумилевым - могут ли поэты управлять государством? Но уверен, самые талантливые из них каким-то чудом способны видеть будущее, становятся как бы преждевременными людьми. Скажем, вы читали, например, что это Олеша, а за ним и Сталин еще в 1932-м вдруг назвали писателей "инженерами человеческих душ"? Но это не так. Вспомните Баркову: "Отреклись от Христа и Венеры, но иного взамен не нашли. // Мы, упрямые инженеры новой нежности, новой земли". "За такие попадания принято записывать в гении, - отметит, к примеру, это открытие покойный критик Лев Аннинский. - Попадание в термин потрясающее... Ведь "инженеры человеческих душ" узаконятся лет шесть спустя, когда Баркова будет уже гнить в лагере".

Все в ее жизни было преждевременно. И прежде всего - мысли.

В дневниках разных лет писала: "Фальсифицируют историю, науку, искусство, продукты, даже чувства. Потерян критерий для отличия действительного и иллюзорного". - "Марксизм, научный социализм разложились, в буржуазно-демократическом строе о "широкой демократии" тоже хорошего не скажешь". - "Мир сорвался с орбиты и с оглушительным свистом летит в пропасть бесконечности". - "Где верование, которое влило бы свежие силы в одряхлевшее, развратное, изолгавшееся человечество?" - "Атомная бомба в деснице, Евангелие в шуйце" - "Неужели исход - мировая катастрофа? Или - хуже? Значит, христианству и производным капитализму и социализму - конец. Что же? Что?.."

Даты этих записей неопровержимы, но написаны будто вчера. Я уж не говорю про книги ее, увидевшие свет через десятки лет после ее смерти. Ведь в них описала и распад СССР, и крах социалистического лагеря, и губительность научно-технического прогресса и - разрастание конфликта между Западом и Востоком. В них предсказала то, о чем мы только догадываемся пока: о том, что ХХI век будет не просто пародией - пародией на пародию минувшего столетия. Ибо править в мире будет "сапог вселенской пошлости"...

/ Сергей Михеев/РГ

P.S. Ее освободят в 1965-м. Комнату на Никитском и пенсию в 75 рублей, словно откупаясь за страх публиковать ее, помог выбить Твардовский. Но умрет она в 1976 году не у себя - в больнице. Накануне кончины, пишут, выскользнет из палаты, сойдет с третьего этажа, доковыляет до выхода и - рухнет без сознания. Придя в себя, объяснит подбежавшим медсестрам: ей почудилось, будто она отстала в ночи от колонны заключенных и кинулась догонять ее. Въевшийся в шкуру ужас! Ведь отставание означало неумолимую смерть!..

Тюрьма не оставит ее и за гробом. Страшная символика, но урна с прахом ее займет в кладбищенской стене нишу N 58. Это номер, кто не помнит, той вечной статьи, по которой Анна Баркова отсидела почти четверть века и - треть, считайте, отпущенной ей жизни.

1952

Литература Судьбы Литературный салон