23.09.2026 21:26
"Родина"

Историк: К пишущим на русском языке следует предъявлять необычные требования

Текст:  Екатерина Цимбаева (кандидат исторических наук)
Родина - Федеральный выпуск: Сентябрь 2014 года №9 (914)
Россия - многонациональная страна. Нам кажется совершенно естественным, что языком межэтнического общения в ней является русский. Столь же естественным это казалось и в XIX веке, в границах Российской империи. Однако мало кто задумывается, что к пишущим на языке, призванном быть средством коммуникации очень разных народов и культур, следует предъявлять довольно необычные требования.
Читать на сайте RODINA-HISTORY.RU
Гимназисты XXI века читают Пушкина. Фото А. Багаутдинова. / Фото: из архива журнала "Родина"

В 1899 году, в дни 100-летия со дня рождения Пушкина, в цикле "Воскресных писем" философ, поэт, публицист Владимир Соловьёв сформулировал "два желания: 1) чтобы все народы не только в Российской империи, но и вне её читали Пушкина и других наших великих писателей на русском языке и 2) чтобы никто не мешал насильно какому бы то ни было народу нашей империи читать и всероссийских и местных писателей на своём родном языке. Эти два желания не только не исключают друг друга, но теснейшим образом между собою связаны, - второе есть только необходимое условие для серьёзного исполнения первого.

Можно насильно принудить наших инородцев изучать в школах литературный русский язык. Но читать Пушкина так, как он того достоин и как он сам желал, чтобы его читали, - можно только добровольно"1.

Знаменитый мыслитель поднял актуальный вопрос о роли художественной литературы в укреплении (или ослаблении) межнациональных связей. Высокая гражданственность русской классической литературы XIX века, как и местных национальных литератур Российской империи, издавна бросалась в глаза всем читателям. Однако если местные литературы могли так или иначе затрагивать вопросы национальных взаимоотношений, русские писатели своими произведениями ставили по преимуществу социальные задачи.

Между тем именно позиция авторов, писавших на русском языке, имела первостепенное значение в единении народов. Во-первых, русский язык знало всё грамотное население империи и, следовательно, русских писателей могли читать представители других народов, тогда как встречное движение литературных произведений было иногда очень ярким (Адам Мицкевич, Тарас Шевченко, Леся Украинка), но эпизодическим. Во-вторых, именно на основе русского языка сложилась вся система просвещения в России. Это просвещение было во многом заимствовано у иностранцев, но Владимир Соловьёв усматривал в этом не унизительный факт, а повод для истинно патриотической гордости: "Не национальное самолюбие, а национальное самоотречение в призвании варягов создало русское государство; не национальное самолюбие, а национальное самоотречение в реформе Петра Великого дало этому государству образовательные средства, необходимые для совершения его всемирно-исторической задачи. …А плоды нашего национального самоотречения (в способности к которому и заключается наша истинная самобытность) - эти плоды налицо: во-первых, наша государственная сила, без которой мы и не существовали бы как самостоятельный народ, а во-вторых, наше какое ни на есть просвещение от Кантемира и Ломоносова через Жуковского, Пушкина и Гоголя до Достоевского и Тургенева"2.

Обращает внимание список лиц, которых философ делает проводниками российского просвещения - это исключительно литераторы, и Ломоносов в этом списке явно стоит не как физик, а как создатель русской грамматики и поэтики. Процитированная статья "О народности и народных делах России" была написана в 1884 году, поэтому, вероятно, перечень просветителей не завершается именем Льва Толстого: упомянуты только покойные писатели. Позднее Владимир Сергеевич (не дожидаясь, очевидно, возможности пережить величайшего из своих современников) не раз упоминал в этом ряду и Льва Николаевича.

Наконец, ещё одна причина особой значимости русской литературы в сравнении с другими литературами на территории Российской империи - в её мировом величии. Нет надобности упоминать о мировом признании великих русских писателей, огромном количестве переводов их произведений на все языки, колоссальном влиянии, которое оказывали созданные ими образы и выраженные ими идеи на всё человечество с XIX века и до сей поры. При этом признание в ареале других культур иногда начиналось даже раньше, чем признание на родине. Не раз случалось, что авторы, вначале недостаточно оценённые на родине, возвращались в отечественную словесность в ореоле всеевропейской славы (примеры тому - романы Тургенева, драматургия Чехова). Это имело немалое значение для восприятия русского автора на территории его собственной страны. Представители иноязычных народов империи Романовых имели возможность прочесть его в переводах на немецкий, французский и другие языки. Именно так, по-французски, читали Тургенева в Польше, в Остзейском же крае его знали в отличных немецких переводах. Возможная предвзятость поляков или остзейских немцев в восприятии творчества русского писателя нивелировалась.

Но конечно, это творчество должно было быть свободно от малейшего налёта великодержавного шовинизма, равно неприемлемого для иностранцев и для нерусских народов России, поскольку никакой перевод не смог бы скрыть этот налёт.

Именно такой наднациональной по своей природе и должна была быть литература русского народа. Но была ли она такой? В целом, да. Соловьёв с удовлетворением констатировал, что "величайшие представители русской литературы были вполне свободны от национальной исключительности". В лучших представителях русской литературы Владимир Сергеевич увидел союзников в борьбе с ненавистным ему национализмом, проводников подлинно патриотических идей. И важнейшее дело литературы: не просто служение делу патриотического воспитания народа, но формирование самых основ этого патриотизма.

Действительно, в XIX веке спорт как мощный рычаг патриотических чувств XX-XXI веков находился в зародыше. Патриотические лозунги, звучавшие на полях сражений, сводились к формуле "За веру, царя и отечество", где "вера" хотя не расшифровывалась, но явно подразумевалась как православие. Но ведь в боях с Наполеоном, например, участвовали и мусульмане. Не все это забывали. В классическом по патриотическому звучанию "Бородине" Лермонтова тема "веры" не затронута вообще, а термин "русский" употреблен всего единожды ("наш русский бой удалый"). И именно поэтому "Бородино" оказывало морально-патриотический эффект не на один только русский народ.

Науки юношу питали - кому Лермонтов обязан своими стихами, воспитанием и судьбой

Но при жизни Лермонтова проблема воспитания общероссийского патриотизма стояла иначе, чем она стала вырисовываться на горизонте грядущих войн к концу XIX века, в эпоху Льва Толстого и Владимира Соловьёва. Конечно, народы поднимутся на борьбу с завоевателями, угрожающими миру их родных берёз или чинар, их детям, их добру. Но начнут ли они защищать общее отечество, если в условиях войны получат возможность обрести независимость от него и не подпасть под иго завоевателя?

В условиях огромной и многонациональной России нужна была объединяющая идеология, и никто не мог здесь заменить по силе воздействия представителей русской литературы, подлинных властителей дум. Ведь в XIX веке воздействие живописи и музыки при ограниченности возможностей тиражирования их достижений далеко уступало воздействию книги. Отсюда колоссальная роль литературы и писателей в деле формирования межнационального единства, долженствующего стать не только основой государственной стабильности, но и залогом проявления патриотизма в критические моменты истории.

А для этого им следовало писать понятно. Писать не для соотечественников по языку, а для соотечественников по государству, на каком бы языке те ни изъяснялись. Иными словами, быть пригодными для перевода.

Пушкин, выражая надежду на свою будущую славу среди народов России ("И назовёт меня всяк сущий в ней язык…"), объяснял это гражданственностью своей поэзии:

и высочайшим уровнем своего поэтического мастерства:

Можно сравнить эти строки с аналогичным утверждением Байрона, который при всей своей острогражданской позиции рассчитывал на славу, "пока язык Британии звучит" (Чайльд-Гарольд. IV, 9). Пушкин же, по-видимому, употреблял словосочетание "всяк сущий язык" не как синоним понятия "всякий народ", а именно предполагал возможность чтения своих произведений в переводах на языки народов империи.

Гимназисты XXI века читают Пушкина. Фото А. Багаутдинова. / Фото: из архива журнала "Родина"

Для Соловьёва Пушкин был всю жизнь великим и недосягаемым идеалом, поскольку в нём одном он видел полное воплощение народности, полностью лишённой малейшего налета националистичности. Но действительно ли поэзия и даже проза Пушкина переводима без потерь на другие языки? Его бессмертные "Повести Белкина" вне своей языковой стихии превратились бы в простенькие анекдоты, а сюжет и вообще смысл "Евгения Онегина" едва ли можно передать не по-русски.

В 1830-е годы значение Пушкина в создании русского литературного языка казалось меньшим, чем это признали последующие поколения. Хронологическое первенство признавали за Крыловым.

Басни Ивана Андреевича возможно перевести на иностранные языки без потери поучительного содержания, но станут ли они там так же популярны, как среди русских читателей? И если есть произведение русской литературы, совсем непереводимое на другие языки, то это "Горе от ума". Его главный герой - русский язык. Понять тончайшие нюансы его звучания способен только прирождённый русский (причём не каждый). И только в родной языковой среде оно не устаревает, в переводе же становится собранием давно забытых политических выпадов с банальной интригой. Разумеется, уникальное владение Грибоедовым родным языком не может считаться недостатком! А если это владение отрезает его произведение от иноязычных читателей, остаётся смириться.

Александр Грибоедов: Магомет успел, отчего же я не успею?

В этой связи любопытна мысль, высказанная Юрием Самариным в переписке 1840-х годов с его другом детства князем Иваном Гагариным. В ту пору недавний блистательный дипломат отказался вернуться на родину и стоял на пороге ордена иезуитов, с которым оказалась связана вся его дальнейшая жизнь и деятельность, а будущий славянофил раздумывал о необходимости самоубийства из-за бесплодно текущей жизни (ему уже исполнилось двадцать лет!) и одновременно готовил магистерскую диссертацию о взаимоотношениях католицизма и православия. Для обоих наступал "момент истины" и в то же время момент "поиска истины". Оба искали смысл жизни, смысл существования человечества, а заодно и смысл средств выражения мыслей человечества, ибо писали друг другу о России - но писали по-французски, который в детстве они знали много лучше, чем русский3.

Их мнения почти ни в чём не сходились. Разошлись они и в понимании значения языка. В ответе Гагарину на его рассуждение о роли языка в богослужении (впоследствии приведшее Гагарина к признанию необходимости перехода католического богослужения на национальные языки) Самарин пишет: "Я был очень удивлён и даже возмущён тем, что вы говорите о языках в целом. Как! "Всякий язык - не что иное, как орудие, средство"; вы сравниваете его с нарядом. Неужели вы в самом деле так думаете? Язык народа - это, на мой взгляд, выражение мыслей этого народа о мысли вообще. Это его способ мыслить, облечённый в зримую оболочку, а следственно блестящий способ доказать себе самому, что он существует и наделён сознанием. Таким образом, если язык народа богат, гибок, способен выражать все движения мысли, разве не является это неопровержимым доказательством красоты самой этой мысли?"4

Из этого самаринского суждения следовало бы сделать два вывода:

- о принципиальной непереводимости текстов с одного языка на другой, так как язык - отражение национального способа мыслить, а раз языки различны (не по словарному составу, а по структурно-лингвистическим характеристикам) - различны и эти способы мыслить, и одному народу просто не понять другого;

- прекрасное усвоение чужого языка одновременно должно приводить и к усвоению способа мыслить чужого народа. Следовательно, при крайней необходимости межэтнического общения (какая существовала, например, в Российской империи) язык межэтнического общения должен постепенно оказывать влияние на способ мыслить носителей других языков.

Самарин этих выводов не сделал. Зато их можно найти у Пушкина. Героиня "Рославлева" критикует отечественную словесность: "Мы не видим даже и переводов; а если и видим, то, воля ваша, я всё-таки предпочитаю оригиналы". Допустим, здесь идёт речь о низком качестве тогдашней переводной литературы, но и свой собственный высокохудожественный "перевод" "Письма Татьяны Онегину" Пушкин называет "список бледный". И дело не в том, что поэт чувствует себя неспособным передать оттенки девичьего чувства. Это чувство, при всей его искренности, изливается в форме ходовых клише французского языка, но эти-то клише и непереводимы на русский, они превращаются в высокопарный или банальный язык. И когда в том же "Евгении Онегине" Пушкин заявляет, что ему "галлицизмы будут милы", или отказывается, вопреки пуристу и стародуму адмиралу Шишкову, переводить английское слово "vulgar", он подчёркивает, что ощущение слова как иноязычного подсознательно соотносит его с иноязычной системой языкового мышления, тогда как, будучи переведённым, оно теряет исконный смысл, но всё равно остаётся чужим в новой системе мышления.

"Захлебываюсь желчью...". Как Пушкин создавал роман в стихах "Евгений Онегин"

Гагаринское представление о слове как орудии подчёркнуто рационально. Литература, создаваемая на основании такого убеждения, должна была бы обращаться к разуму читателей, просвещать, наставлять. Самаринская точка зрения требовала от литературы отказа от обращения к разуму, поскольку национальный "способ мыслить" непереводим. Следовало обращаться к чувствам, которые, как некогда сформулировал ещё Вальтер Скотт во вводном послании к роману "Айвенго", "общи у всех состояний, стран и эпох". При этом желательно использование достаточно простого языка, которому легко подобрать эквивалентную форму на языках других народов. Получается, что чем выше "поэтичность" речи писателя, чем гениальнее он владеет словом, тем ниже окажутся его заслуги в деле установления межкультурных связей народов в его стране или за границей. Кто недоступен для перевода, как бы велик он ни был, останется неизвестным за пределами своей языковой среды…

Отсюда вытекает и то, что тот писатель, кто в наибольшей степени обратится к "литературе чувства", откажется от ярко выраженной "поэтичности" в пользу удобного для переводов языка, высоко поднимется над проявлениями национального духа, осознанно поставит задачи межнационального примирения - тот внесёт наибольший вклад в формирование единого межкультурного пространства Российской империи.

Когда 1 марта 1881 года народовольцы убили Александра II и схваченных цареубийц ожидал смертный приговор, Владимир Соловьёв, крайне далекий от радикальных настроений, обратился к новому государю с поразительным призывом. 28 марта он публично заявил: "Настоящая минута представляет небывалый дотоле случай для государственной власти оправдать на деле свои притязания на верховное водительство народа. Сегодня судятся и, вероятно, будут осуждены на смерть убийцы царя. Царь может простить их и, если он действительно чувствует свою связь с народом, он должен простить. Народ русский не признаёт двух правд. Если он признает правду Божию за правду, то другой для него нет, а правда Божия говорит: "Не убий"... - Пусть царь и самодержец России заявит на деле, что он прежде всего христианин, а как вождь христианского народа, он обязан быть христианином… Если государственная власть отрицается от христианского начала и вступает на кровавый путь, мы выйдем из него и отстранимся, отречемся от неё!"5

Конечно, публицистический пыл заставил философа нарушить этическую норму и забыть о естественных чувствах сына к убийцам его отца. Допустимо ли ставить связь царя с народом выше связи отца с сыном? Такое забвение элементарных норм человечности симптоматично. И при этом Соловьёв апеллировал к христианству как к естественному союзнику в восстановлении разорванных связей общества.

Умиравший в Париже Иван Тургенев на смертном одре обратился к другому средству, которое стало единственным утешением его измученной душе и в котором он увидел единственную надежду на лучшее будущее родного народа - к гимну русскому языку: "Не будь тебя - как не впасть в отчаяние при виде всего, что совершается дома?"

Никто не понимал значение языка лучше самого переводимого писателя тех лет, каким был Тургенев. Но уже вскоре его затмил по вниманию среди современников во всех уголках земного шара его давний знакомый и собрат по перу Лев Толстой.

У героев романа Льва Толстого "Война и мир" были реальные прототипы

Художественное творчество Толстого идеально отвечало требованиям, предъявляемым к языку писателя, желающего нести слово не одному русскому народу, но всем народам России и мира. Язык Льва Николаевича переводим, что доказано тысячами переводов его творений на все языки мира. Однако ж недаром у тончайшего стилиста Бунина чесались руки "перевести Толстого на русский". Не говоря уж о том, что немалая часть "Войны и мира" впрямь требует перевода, так как написана по-французски.

Сознательно ли Лев Толстой писал так "интернационально" - особый вопрос. Но свою миссию он выполнил, сделав слово русского писателя близким любому человеку на земле. И не только в его эпоху. Достаточно вспомнить, что на церемонии открытия зимних Олимпийских игр в Сочи русская художественная литература была представлена одной-единственной сценой, чьи герои узнаваемы всеми и всюду: сценой первого бала Наташи Ростовой…

Родная речь Литература