издается с 1879Купить журнал

Погиб поэт...

Сильнее смерти - только память. Память - и национальная, и личная. Последняя - более хрупкая: она уходит, умирает вместе с теми, кто помнил своих одноклассников, друзей детства и студенческих лет, не вернувшихся с войны. Не все пишут воспоминания, не все передают старые бумаги и письма в архив. Их выкидывают на помойку, память уходит, наступает забвение.

Так будет и с хранящимися у меня письмами, приходившими с фронта. Даже если я сдам их в архив, наверное, они будут там долго и безгласно пылиться в какой-нибудь коробке. Эта публикация - моя слабая попытка сохранить память хотя бы ещё об одном погибшем на войне юноше, пригрозить ею смерти и призвать других позаботиться о том "бумажном", что от них осталось. Короткий творческий путь, который прошёл Юра Борисов - пусть и он оставит свой след…

Москвичи слушают по радио заявление Советского правительства о вероломном нападении фашистской Германии на Советский Союз. Москва, улица 25-го Октября. 22 июня 1941 г. Фото: Е. Халдей

Он окончил московскую школу в 1939 году, поступил в педагогический институт на исторический факультет. Но в 1940-м в армию были призваны студенты первых курсов. Юра оказался курсантом где-то под Ленинградом. Осенью 1941-го пропал без вести. Вот и вся биография.

С Юрой мы учились в одной школе и были друзьями. Весь 1940-й и до начала войны мы регулярно переписывались. Как многие мальчики этого поколения, Юра писал стихи, на мой взгляд, хорошие. Читавшие их пророчили ему поэтическую славу, хотя он сам в это не верил, смотрел на них как на юношескую пробу пера. Сочинял Юра много, он серьёзно увлекался поэзией, но сохранилась лишь малость - то, что он присылал в письмах из армии.

Вот что он писал мне в одном из первых своих писем от 16 сентября 1940 года: "За этот месяц, в течение которого мы молчали, произошла масса событий: я успел попасть на стажировку, пожить на точке в страшнейшем финском захолустье, куда даже письма не доходят, и затосковать, поглядывая на северную чудесную осень и не имея возможности на 500 метров отойти от базы… Я смотрел на туманы, в которых потонули горы, сосны, овраги… Какая осень! Вот что я надумал, глядя на туманы, сосны и прочее, что делает жизнь печальной и чистой, нежной и суровой:

  • Здесь небо ярче серых крыльев
  • Совы, рождающей туманы.
  • Здесь росы серебристой пылью
  • На блёклой зелени поляны…
  • Глаза девичьи, как озёра…
  • В их строгости печаль чудесней…
  • Здесь тень воинственного Гёра
  • И викингов глухие песни.
  • Здесь всё, что раньше так манило,
  • Покрыто призраком тумана.
  • Так властен Север, с дикой силой
  • Дарующий покой обмана".

Поэзия была одной из главных тем нашей переписки, она продолжила те наши c Юрой разговоры, которые мы вели ещё в школе. Мы любили бродить по вечерней Москве шумной ватагой одноклассников и говорили, говорили обо всём на свете, перебивая друг друга. Но когда мы оставались с Юркой вдвоём (я жила дальше других, и он меня провожал), мы говорили только о том, что нас интересовало больше всего - о литературе и поэзии. Разлука не смогла нас прервать. Вот, например, что писал мне Юра 16 мая 1940 года:

"Мы, кажется, сошлись во мнениях. Действительно, мои стихи ни к чёрту не годятся… Твои - тоже. Ты высказала ещё одну правильную мысль. Это то, что я всё должен вывернуть наизнанку… Сиречь проанализировать.

Так вот, что я думаю…

Помнишь, Лермонтов в "Герое нашего времени" говорил, что в женщинах и лошадях главное - это порода. Я прибавлю: в стихах тоже. Ты смеёшься? Напрасно. Порода в стихах - это то неуловимое, что даёт им окраску, отсутствие чего может не нравиться в блестящем стихотворении и что может пленить в слабом. Туманно, говоришь?

От нечего делать на политподготовке (писать нельзя, спать - тоже) начал решать вопрос о том, что же такое порода в стихах.

В женщинах я не силён. Пришлось главным образом брать уроки на коневодстве. Решил, что "порода" - есть просто преобладание нервов над всеми остальными системами человеческого (или лошадиного) организма. Если преобладают не только нервы, но и невроз, то это порода "декаданс". Если преобладают здоровые нервы - это "классицизм".

Прости, что заставил тебя читать этот бред".

Размышления о поэзии в Юриных письмах перемежались и с краткими зарисовками армейского быта. О последнем он предпочитал умалчивать, мотивируя это так: "Ты не обижайся, но описывать тебе мою курсантскую жизнь, ей богу, не в силах. Я ведь должен писать об этом моим родным, родителям… Не могу же я повторяться без конца. Сейчас у меня одно желание - поспать (сплю часа 4 в сутки). Если так будет до конца года, то тебе придётся встретиться со скелетом". Тем не менее Юрина жизнь в армии видна через его письма, и как он сам это сформулировал: "что бы человек ни писал в письме, это всегда будет "о себе". Вот письмо от 30 июля 1940 года:

"Начиная писать тебе, знаю, что письмо будет бессвязным. По многим причинам меня как Юры Борисова больше нет. Осталось что-то инертное и измученное, с мозгом, раздавленным тяжестью "красивых слов".

Физически меня "довела" жара. Не я один, вся школа ходит, как механизм, и по команде "перерыв" валится в траву… до следующего построения. Невесело.

Но лето всё-таки прекрасная штука! Забавно, теперь мы получили ранцы и с этим малым грузом (в общей сложности 35 кг) занимаемся строевыми занятиями, снимаем планы местности и даже развёртываем систему. Ой, до чего жарко и мокро! Гимнастёрки высыхают только ночью… А всё-таки лето лучше! Зиму признаю только в Москве или вообще не в армии.

Башку же мне измучило стихотворение, которое, пожалуй, пошлю. Думаешь, не стоило мучиться? А, по-моему, стоило. В нём я решил одну проблему, проблему "искусственной естественности". Решил специально, чтобы зачеркнуть и отказаться.

Нет, мне не удастся стать поэтом. Я всего лишь дилетант, любитель красивой фразы. Ты, я надеюсь, не подумаешь, что я "кокетничаю скромностью". Нет, боже упаси! Мне иногда самому бывает обидно за бессилие моих стихов… Но что поделаешь?…

Написала "о себе" ты, действительно, мало. Впрочем, я сейчас догадался, что что бы человек ни писал в письме, это всегда будет "о себе". Разве неверно?

Ну и всё. Остаюсь в "прекрасном далеке" в ожидании завтрашнего "броска" на N километр с полной выкладкой.

А теперь стихи.

  • Они лежали под огнём,
  • Идти готовясь в бой.
  • Весь путь прошли они вдвоём,
  • Мечтая об одной,
  • В атаку брошен был их взвод,
  • Они пошли вдвоём,
  • Так, как ходили весь поход,
  • Мечтая об одном…
  • Один убит был наповал,
  • Попал под пулемёт.
  • Другой фокстроты напевал
  • И знал, что он умрёт.
  • Один до проволок бежал -
  • Он на шипах повис.
  • Он умер, зубы крепко сжав,
  • Упорно глядя вниз.
  • Другой его услышал стон,
  • Хотел ему помочь.
  • Под трупом друга умер он.
  • Тела их скрыла ночь.
  • Над полем месяц плыл, спеша.
  • Был чёрен ночи креп.
  • И сыростью туман дышал,
  • И ночь была, как склеп.
Убитые на боевой позиции советские солдаты. 1941 г.
  • Над полем месяц красен был.
  • Он вниз глядел, как глаз.
  • Над тихим полем тихо плыл
  • Тяжёлый жёлтый газ.
  • Он тихо плыл в огне зарниц,
  • Порвавших мрак ночной.
  • Огни, как крылья красных птиц,
  • Дрожали над землёй.
  • В тумане газа - кольев ряд
  • И проволоки блеск.
  • Вчера над ней погиб отряд
  • Под пулемётный плеск.
  • Разбился здесь атаки вал
  • Об яростный отпор,
  • Но ни один не отступал,
  • Ничей не дрогнул взор.

Ну… как в прорубь головой. Даю тебе сегодня возможность меня разгромить и уничтожить.

Будь здорова. Юра".

Это стихотворение было написано тогда, когда ещё ни в какую атаку Юра не ходил и его друзья были живы и здоровы. Действительно, наверное, поэтам удаётся прозревать будущее. Меня же тогда его будущее ничуть не тревожило.

Некоторое время, до октября 1940-го, Юра не отвечал на письма, потом пришло объяснение:

"Дело в том, что, с 20-го сентября начиная, я бесконечно был в нарядах, работах и готовился к зачётам. С 16-го сдал зачёты (конечно, отлично), получил звание младшего комвзвода, самое большее, что мог получить (говорю удовлетворённого честолюбия ради), и получил уже назначение во взвод, сплошь из десятиклассников нового пополнения.

Надо ли говорить, что работать трудно. Кроме того, замещаю сейчас политрука школы, ведаю политподготовкой, блюду "политпросветимущество", выпускаю энное количество газет и, наконец, командую отделением. Вот так.

А погода! Когда я гляжу на неё (теперь приходится нечасто), она грустная, тонкая, с крашенными губами, рыжеволосая… Иногда она удивительно хороша, иногда сразу выглядит старой. Иногда она нежна и ласкова, как просинь осеннего неба, иногда вдруг холодно жестока. Но всегда, так или иначе, я у ног её. Я люблю её целиком, такой, как она есть. Пью отраву чёрной тоски из поцелуев холодных губ ветра и бесконечно вспоминаю… Чего только не вспоминаю… Смеёшься. Опять красивые фразы!

По некоторым причинам, вы будете иметь честь меня узреть в Москве осенью будущего года… (не даром я пишу "вы" с маленькой буквы). Чувствую, что эта фраза звучит эгоцентрично, но она здесь к месту, да я и не хочу казаться лучше, чем есть на самом деле. Помнишь наши бесконечные разговоры о позе? Это тоже поза".

Пришёл декабрь сорокового. Юра уже полностью прочувствовал на себе тяжесть должности младшего комвзвода, он стал, видимо, суровым командиром.

"Думаю, в таком вот настроении, как сегодня, я тебе не знаком. Ничего, я оттаю в процессе писания: инцидент с подчинёнными привёл меня в дикую ярость. Хуже всего то, что последнее время я начал презирать 75% своих мальчиков. Совершенно откровенно презирать, чувствуя свою силу и их безволие, слабость.

Вот тебе картинка из жизни.

Мы проехали 70 километров на поезде, отмахали 10 километров пешком и погрузили в вагоны (22 пульманские коробки) сырые двухметровые дрова. Было очень холодно в прекрасном кружевном лесу. Дрова мы выкапывали из снега, грузили в высокие вагоны, кожу с рук оставляли на железе вагонов. Работали пять часов и пять часов ожидали вагонов. А кончили погрузку ночью за час до отхода последнего поезда. Ночевать на морозе было нельзя, и я погнал моих ребят бегом. Это была отвратительная картина!

Работа и мороз вымотали их досуха. Они потеряли не только силы и волю, но даже самолюбие!

Некоторые ложились в снег, и поднимать их приходилось силой. Они ныли, плакали, как маленькие, и бежали, подстёгиваемые только страхом. Я, каюсь, тоже порядочно устал… Но мы со вторым младшим командиром работали вдвое больше каждого из них, и он, слабый мальчик, бежал спокойно впереди всех. А эти оболтусы. Они меня так взбесили, и я нагнал на них такого страха, что, поистине, они убегали от меня. А я шёл сзади, и мне даже не было жалко этих человечков. К поезду мы поспели.

С тех пор и хожу я злой, как тысяча дьяволов, и противно мне смотреть на моих ребят.

Всё могу простить, кроме слабости у мужчины. И неженственности у женщины.

Но всё это мелочи жизни, лишь как объяснение дурацкого и небывалого до сих пор настроения".

Юра всё время жил мечтой об отпуске и возвращении в Москву. "Осенью увидимся", - часто писал он, имея в виду осень 1941 года. Но при этом не хотел строить никаких планов на будущее: он точно знал о грядущей войне, предчувствовал её. 30 октября 1940-го Юра написал в ответ на мои предложения спланировать своё будущее:

"…Это всё равно, в конце концов. Всё равно нас ждёт Грядущая Великая Война. Наш долг - победить в ней. Победить. И мы уже принесены этой войне в жертву. Не всё ли тогда равно? Мы будем страшно драться именно оттого, что мы отданы войне, что мы можем сказать это "всё равно".

Мне же пока ещё всего 19! Только не подумай, что всё это не поза. Конечно, поза…"

Наступил сорок первый, прошло больше года службы, в письмах Юры стала особенно чувствоваться физическая и моральная усталость от армейской жизни. 1 марта 1941-го он писал:

"Быть сбивчивым и выражаться неточно - это не мой стиль. Но сейчас я смертельно устал и замёрз. Даже рука нетвёрдо действует ручкой. Куда уж там голове справиться! Февраль прошёл. Он был наполнен спортом, чисткой снега и нарядами. Я не успел даже, как в прошлом году, взглянуть на небо и заметить:

  • "Чуть-чуть нежнее вздохи ветра,
  • И солнце ласковей чуть-чуть…
  • ...................................................
  • И даже поза старой ели
  • Мне говорит, что скоро март".

А там и лето… И осень…

Вот тогда побродим по Садовой, по Воровского, как когда-то…

Осень обещает так много, что я теряюсь…"

Через две недели пришло ещё одно мартовское письмо, всё меньше Юра говорил о стихах, больше - о своей жизни и мечтах о родной Москве.

"Сейчас 4 часа 30 минут ночи. Правда, забавное время для разговоров с девушкой? Сижу в караульном помещении - тихо, тепло. На улице дико воет январский ветер и холодно, как в Верхоянске.

Через два часа развожу смену по постам, а разводящий мой дрыхнет, как суслик. Спать хочется до чёртиков, несмотря на привычку, приходится прибегать к "доплям", как говорят в спорте, т. е. курить папиросы разводящего. Папироса курится боком - очевидно, не к добру. Должно быть, командир собирается на проверку караула. Но мне всё равно. За последние дни вымотался дочиста.

Представляешь, проверка была за проверкой. Будет ещё и ещё. И завершается всё смотром матчасти, а это значит, товарищ младший сержант, лезьте под машину, возглавляйте чистку… до самоварного блеска. К довершению, в марте объявился подлинный январь - холод.

Ну, что ещё? Открываю лыжный сезон. Проектирую соревнования в июле месяце. А в остальном живу, как полагается, жду апрельских экзаменов. (Тогда писем не жди.)

В тайне мечтаю о выходном дне. Но до исполнения желания далеко. Если бы исполнилось, смог бы тебе написать приличное письмо, даже со стихами, а так… приходится ограничиваться этой мазнёй. За оную прости…

Знаешь (на запрещённые темы), по приезде, хоть через 10 лет, я собираюсь наполнить своим присутствием все театры Москвы. Заранее приглашаю тебя на "Андриенну Лекуврер". Смотрела? В Камерном. В антрактах обещаю тебе прочесть лекцию о бренности славы. А пока давай сдавать караул и отправляться в казарму. Юра".

Как ни старался Юра выработать привычку спать не более четырёх часов, нехватка сна изматывала молодой организм. В последнем мартовском письме, в ответ на мои глупые "охи" про то, что нельзя безмерным курением отбивать сонливость, Юра писал:

"…А если спать, то можно очень легко снова переехать в рядовые, и даже на гауптвахту. Я - философ, но всё же дорожу своим званием. Мои подчинённые уверяют, что у меня вид скорее "рыцаря с проезжего тракта", чем поэта, тем более лирического. Не думаю, чтобы они были излишне объективны, но, может быть, в суждениях их и не отсутствует доля правды.

В то, что нас отпустят к началу занятий, т. е. к 1 сентября, я не верю. Дай бог - через 45 дней после начала. Но там увидим. А пока жду весны, мечтаю о ней. Но до того заставлю мой взвод получить все 5 на проверке. Каррамба!

Всего хорошего. До свидания. Юра".

…Больше от Юры писем не приходило. Но была ещё одна встреча. Не помню точно, в конце июля или начале августа 1941 года раздался неожиданный телефонный звонок. Голос Юрки Борисова. Алло! Я в Москве. Могу забежать к тебе минут на 15-20!

Он появился - возмужавший, стройный, подтянутый, красивый и очень оживлённый. Расспрашивал о наших общих друзьях, шутил, сказал, что писать с фронта не будет: "Там не до этого". Ему шла военная форма, и было в нём что-то очень значительное и торжественное. Утром он отправлялся на фронт. Именно не его отправляли, а он сам уезжал туда, где и было его место, где он и должен был непременно не только присутствовать, но и активно участвовать в происходящих событиях. Иначе стали восприниматься строчки из его стихотворения об осени в Карелии:

  • Совсем один… Я вижу в настоящем
  • Моей судьбы неведомую даль.

Теперь эта даль становилась менее "неведомой". Он уезжал на фронт с убеждением, что возврата оттуда быть не может. Он не был ни удручён, ни подавлен, ни взволнован. Он, как я уже сказала, был полон сдержанной торжественности. Мне казалось, что в этом не было позы, а было чувство удовлетворённости от того, что теперь он сможет исполнить то, что было ему предназначено. Где погиб Юра, узнать мы так и не смогли…

Подпишитесь на нас в Dzen

Новости о прошлом и репортажи о настоящем

подписаться