Он был романтиком от рождения.
Ветер в лицо
Уже в детстве сын учителя гимназии Владимир Луговской понял, что его привлекает в жизни. Не окружавший мальчика комфортный быт -
Такой закрытый, осторожный, теплый
Мир небольших предметов и движений, -
а мир, что врывается в уютную московскую квартиру, если распахнуть окно. Мир, где под раскачиваемыми ветром фонарями
Квадраты тьмы сшибаются и гибнут,
Взлетают липы, чтобы снова падать [...]
И высоко, в необъяснимом небе,
Шипя, скользят мерцающие звезды. [...]
Весь этот мир, огромный, горький, черствый,
Вздыхающий нетерпеливым телом,
Меня навеки приковал к себе. [...]
Я отворяю окна, ставни, двери,
Чтобы врывался горький ветер мира.
Потому едва ли не самые яркие стихи Луговского - о Гражданской войне, которую он видел как борьбу за сотворение нового мира.
Поход и бой
В 20-е в его строчках - свежесть, рваный ритм боя как в "Перекопе" (1922) Николая Тихонова или в "Пулеметной пурге" (1926) Аркадия Гайдара, - и четкий ритм похода.
Широки просторы. Луна. Синь.
Тугими затворами патроны вдвинь!
Месяц комиссарит, обходя посты.
Железная дорога за полверсты.
("Песня о ветре", 1926)
В пять утра
Загремят буфера, -
Милая,
Помни друга!
В пять часов
Душа на засов -
К югу, к югу, к югу!
Богатырский тучеход,
Серебро рассвета,
Песня солнечных ворот
Северного лета.
Величава и легка
Облаков прохлада.
Розовеют облака,
Дребезжат приклады.
("Рассвет", 1926 - 1928)
В 30-е - уже эпическое повествование.
Звезды первую звезду зовут.
Дым заката холоден и розов.
Над бронеплощадкою плывут
Бескозырки черные матросов. [...]
В первом классе не отмыта кровь,
Душу рвет гармоника лихая,
И на сотни верст
все вновь и вновь
Зарево встает
и потухает. [...]
Блещет украинский Звездный Воз,
Русские осенние Стожары.
Конница звенит,
скрипит обоз,
Дальние качаются пожары. [...]
Шелестит Тайницкий сад в Кремле,
Карты стелются в штабном вагоне,
И по всей ночной степной земле
Ходят пушки
и топочут кони.
Армия идет на юг, на юг -
К морю Черному,
На Каспий,
В Приазовье,
Заливая ширь степей вокруг
Плавленым свинцом и алой кровью.
("Лозовая", 1939)
Тут все тоже "реально до осязаемости". Словно перед дождем, когда обостряются все запахи, - ощутимы и цвет, и стылость заката, и запекшаяся кровь "контры", и звяканье конских удил, и переливы гармони...
Тут и строгая, мужественная красота стиха. "Он был красивый, строгий и сильный", - вспоминал о Луговском Константин Симонов2; такова и его поэзия!
Тут и особенно удававшаяся поэту эпичность. Луговской - словно автор "Слова о полку Игореве". Словно "быстрый, смелый, небывало зоркий сокол", он окидывает взором с высоты огромные пространства3 - от Москвы до Черного моря.
Слышит из поднебесья топот десятков тысяч копыт "по всей земле", видит, как движутся под созвездиями Вселенной фронты и армии...
Дорога от Троицы
Романтик в Луговском всю жизнь выбивался из жестких и непререкаемых канонов социалистического реализма.
Национальное - пробивалось сквозь "Интернационал".
Вот лирически-доверительная "Курсантская венгерка":
И холодно в зале суровом,
И надо бы танец менять,
Большим перемолвиться словом,
Покрепче подругу обнять.
Ты что впереди увидала?
Заснеженный черный перрон,
Тревожные своды вокзала,
Курсантский ночной эшелон?
Заветная ляжет дорога
На юг и на север - вперед.
Тревога, тревога, тревога!
Россия курсантов зовет!
("Курсантская венгерка", 1939)
"Россия" - слово не из лексикона красных курсантов Гражданской.
Июль 1920 года, Северная Таврия, пленные из Сводной курсантской бригады перед начальником Дроздовской дивизии генералом Туркулом:
"- Нас вывели на расстрел, ваше превосходительство?
- Да.
- Разрешите нам спеть "Интернационал"?..
Я пристально посмотрел в эти серые русские глаза. Курсанту лет двадцать, смелое, худое лицо. Кто он? Кто был его отец? Как успели так растравить его молодую душу, что Бога, Россию - все заменил для него этот "Интернационал"?"4
Красный курсант Луговской национального чувства не потерял.
Да, в 1929 году в "Письме к республике от моего друга" он пренебрежительно отозвался о своих "неромантичных" детстве и юности:
Три поколенья культуры,
и три поколенья тоски,
И жизнь, и люди, и книги,
прочитанные до доски.
Но эта "культурная прививка" не дала внуку священников, сыну учителя и поповны, воспитаннику 1-й Московской мужской гимназии, заменить Россию "Интернационалом".
Даже в совсем нигилистические 20-е он не раз подчеркивал, что укоренен в русской почве, в национальной традиции:
Дорога идет от широких мечей,
От сечи и плена Игорева,
От белых ночей, Малютиных палачей,
От этой тоски невыговоренной.
От белых поповен в поповском саду
От смертного духа морозного,
От синих чертей, шевелящих в аду
Царя Иоанна Грозного.
От башен, запоров, и рвов, и кремлей,
От лика рублевской Троицы.
И нет еще стран на зеленой земле,
Где мог бы я сыном пристроиться.
("Дорога", 1926)
Святая Троица и поповны в положительном контексте! В СССР 1926 года!
Двадцать шестой - это не восемнадцатый с его литературными кафе и независимыми альманахами. Когда Блок еще мог сочетать в "Двенадцати" Христа и красногвардейцев, а Есенин в "Иорданской голубице" - большевизм и Богородицу...
Да, в 1930 году Луговской вступил в Российскую ассоциацию пролетарских писателей (РАПП) - и в стихах начала 30-х вещал с "классовых позиций". Поэта "дожали"-таки после начала "великого перелома", когда политизация творчества, нападки на "конструктивиста" и "попутчика" Луговского стали совсем невыносимыми. Но судьба все-таки благоволила ему, уже в 1932-м РАПП был властями распущен...
"Вставайте, люди русские!"
В 1938 году Луговской напишет знаменитые слова для хора, что звучит в кинофильме "Александр Невский":
За отчий дом, за русский край
Вставайте, люди русские!
Он с чувством пел и песню испанских левых "Бандера Роха" ("Красное знамя"), и "Варяга". И по-прежнему наивно пытался скрестить русское национальное чувство с правдой большевиков:
Дымка легкая, сухая мгла,
Тоненьких тропинок паутина.
Без конца, без края залегла
Русская покатая равнина.
Сколько хожено пешком по ней,
Сколько езжено в ночных теплушках,
Через сколько невозвратных дней
Пролетали в тяжком топоте коней
Трехдюймовые родные пушки!
Сколько крови, сколько стылых слез
Ты взяла себе, моя отрада,
Вся в туманном зареве берез
В красно-бурой шкуре листопада!
Сколько труб, ангаров, корпусов
Поднялось из недр твоих могучих,
Гордо ты стоишь в кольце лесов,
В десять темно-синих поясов
Над тобой текут крутые тучи.
("Конек-горбунок", 1939)
Что теплушки и трехдюймовки были не русскими, а красными, поэт уточнять не стал. А порожденные большевистской индустриализацией "трубы, ангары и корпуса" для России и впрямь полезны...
И это не кто иной, как Луговской, за десять лет до "Конька-горбунка" пророчески предсказал нависшую над миром "черную свастику":
А что, если ужин начинает багроветь?
И злая хозяйка прикажет - "Готово!"
Растает зима
от горячих кровей.
Весна заснежит
миллионом листовок.
И выйдет хозяйка полнеть и добреть,
Сливая народам в манерки и блюдца
Матросский наварный борщок Октябрей,
Крутой кипяток мировых Революций. [...]
Мы в дикую стужу
в разгромленной мгле
Стоим
на летящей куда-то земле -
Философ, солдат и калека.
Над нами восходит кровавой звездой,
И свастикой черной и ночью седой
Средина
двадцатого века!
("Кухня времени", 1929)
Золотая тишина
Вынужденно вступив в РАПП, Луговской - в откровенно вымученных, не шибко складных виршах - пошел против совести, поставив "дело социализма" выше "слезы ребенка":
Я требую больше веры:
хлеб
Кладут на весы.
Милостыню
Просит старик.
Стынет на барахле
Детский стеклянный крик.
Но, до копейки себя сберегая,
Утомленная дочерна,
Сердцем ударных бригад
Пульсирует страна.
("Обращение", 1929)
Но в его сердце всегда пульсировали другие строки. Такие, как в грустноватых, но добрых стихах об игрушечном медведе, который под Новый год взял да и ожил. И пошел из теплого дома в Крымские горы -
Очень тихий, очень благодарный,
Ножками тупыми топоча. [...]
И тогда ему промолвил слово
Облетевший многодумный бук:
- Доброй полночи, медведь! Здорово!
Ты куда идешь-шагаешь, друг?
- Я шагаю ночью на веселье,
Что идет у медведей в горах,
Новый год справляет новоселье.
Чатырдаг в снегу и облаках.
- Не ходи,
тебя руками сшили
Из людских одежд людской иглой,
Медведей охотники убили,
Возвращайся, маленький, домой. [...]
Ты лежи, медведь, лежи в постели,
Лапами не двигай до зари
И, щеки касаясь еле-еле,
Сказки медвежачьи говори.
Путь далек, а снег глубок и вязок,
Сны прижались к ставням и дверям,
Потому что без полночных сказок
Нет житья ни людям, ни зверям.
("Медведь", 1936)
За любые перемены нельзя платить "детским стеклянным криком". Ребенок должен засыпать с игрушечным мишкой под щекой.
Не случайно на исходе жизни неисправимый певец борьбы и "бешеных ветров" пришел и к пониманию, и поэтизации "золотой тишины". Благо она и впрямь настала - после войн и революций первой половины века...
Вот, сквозь сон, дощатая ограда.
Сон, помедли! Время, не беги!
Шорох потревоженного сада,
Быстрые и легкие шаги.
Положивши месяц в изголовье,
Ясный месяц вскинув над рекой,
В полночь голубое Подмосковье
Хочет всюду навести покой.
Сразу телевизоры замолкли,
Время в огородах лечь росе.
Лишь, наставив светлые бинокли,
Мчат автомобили по шоссе. [...]
Палисадников дурман прохладный,
Тени всех размеров и мастей.
Если все так тихо и так ладно,
Значит, жди сейчас ночных вестей.
Будет весть о том, что в мир зеленых
Дышащих полей, садов, лесов
Входит лето на заречных склонах
Нынче в ночь мильоном голосов. [...]
Вот мы двое посредине лета,
И от света даль напряжена.
И над нашей старою планетой
Встала золотая тишина.
("Середина лета", 1955)
1 Паустовский К.Г. Горсть крымской земли // Паустовский К.Г. Собр. соч. В 8 тт. Т. 8. М., 1970. С. 112-113.
2 Симонов К.М. Владимир Луговской // Симонов К.М. Собр. соч. В 6 тт. Т. 6. М., 1970. С. 696.
3 Рыбаков Б.А. Кто же автор "Слова о полку Игореве"? // Рыбаков Б.А. Из истории культуры Древней Руси. Исследования и заметки. М., 1984. С. 120-121.
4 Туркул А. Дроздовцы в огне // Я ставлю крест... Туркул А. Дроздовцы в огне; Венус Г. Война и люди. М., 1995. С. 146.