Погреб
Ночное небо над поселком расчерчено трассирующими нитями. А после дождей на лесных пнях появляются улитки. Я и младший брат Аркадий, как и мальчики поселка, собираем их, несем домой. Дома, на нескольких каплях подсолнечного масла, поделенных между соседями, бабушка и мама улиток жарят. Мы едим. Орехи с деревьев у погреба - деликатес. Тоже общий. Делимся с соседями. Даем Лёне Костикову: он хромоножка. Отца нет. Наш отец тоже на Войне.
Однажды в младенчестве я увидел ветки ореха ночью. Они тлели в лунном свете - долгая сказка жизни. А спустя много лет сфотографировал эти ветки. В кадр попал и отремонтированный уже после войны всей семьей и моей женой погреб. В войну он был нашим убежищем. Все время оккупации наш настоящий дом был под немцами. В нем был их штаб, их узел связи и медсанчасть.
В погребе мы спим, едим, спасаемся от бомб. Живем. Стены укреплены плоскими камнями. Стены всегда чувствуют тех, кого стерегут. Даже спустя годы стены наших жилищ - это преданные нам собаки. Погреб строили дедушка и отец. Строили до войны. А оказалось, что для войны.
Во время бомбежек дедушка, Николай Яковлевич, покидает погреб. Выходит наверх. Мне удается подсмотреть: ходит медленно, руки - за спину, голова высоко поднята. Живет в себе. Подходит к орехам, трогает их кору. Дедушка плохо слышит - грохот бомбовых разрывов его не тревожит.
До войны, особенно в юности, дедушка хорошо рисовал. Лучше всего ему удавались лошади. Как-то к нему даже приезжали художники из Киева. А однажды он получил письмо (или письма?) из Чугуева (или Ленинграда?) от Ильи Григорьевича Репина. Дочь дедушки, моя тетя Люда, хранила репинские строки как святыню. В погребе для святыни был даже отдельный уголок.
В 1946 году, в первый послевоенный год, при беспросветной нужде, тетя Люда сломилась: отправила "святыню" в Москву. В журнал "Огонек". Бедственное положение семьи не улучшилось. "Святыня" пропала, как талон на ведро угля.
Оккупация
Во дворах - обмен картофелинами, солью, мылом, кубиками сахарина.
Соседка, тетя Дуся, дает маме ложку серой муки. Значит, суп будет не только из травы ("шпарыша"). Тетя Клара - в ее доме тоже немцы, она живет в сарае - несет маме перловку. Крупа в кулечке из довоенной районной газеты "Горняк" (в "Горняке" в 1956 году я опубликую свою первую заметку). Мама разрезает на несколько долек кочан капусты, несет тете Гале и Николаю - ее мужу, еще до войны ставшему инвалидом-колясочником. Обе ноги Коля потерял в забое шахты 3-бис.
На этой шахте я с восемнадцати лет работал проходчиком.
Мой брат и я, как и ребята поселка, обмениваемся макухой. Иногда сражаемся за конфету, если удалось стянуть у немцев. Один из них - Ганс, оставивший в Германии трех малолетних сыновей, относится к нам по-доброму. Конфету или печенье дает сам. Прочищает винтовку, нажимает случайно на курок. Пуля проходит, не задев кости, чуть выше моей ступни. Кровища. Ганс плачет.
Улицы поселка - от шахты 3-бис до шахты "Красная Звезда" - забиты грузовиками, танками, мотоциклистами в касках. В нашем дворе - штабеля зеленых ящиков. Они - со снарядами. В стог сена у летней кухни попадает фугасная бомба. Стог спасает, снаряды не детонируют. Тяжелые глыбы грунта разрушают только кухню. В кустах сирени у окон моего дома - две зенитки.
Днем и ночью в углу нашего погреба, у настила с тряпьем, где мы спим, горит яркий узкий фитилек - золотой стручок молодой фасоли. Свет фитилька заменяет нам в погребе солнце.
А наверху настоящее солнце освещает всемирные поля сражений.
Казнь
Донбасс освобожден.
Каждый день, утром и вечером, мимо нашего дома ведут военнопленных. Из близкого кукурузного поля выводят отловленных фрицев. Страх смерти и страх за содеянное превращает человека в безвольную куклу. Их ведут к станции Дроново.
Площадка у полуразрушенного Дворца культуры шумит, как ветер в штреке. Ребята и я - среди взрослых. Нас никто не гоняет. Смотрим. Готовится казнь двух полицаев. Оба стоят на табуретах. Табуреты - в кузове грузовика. На шеях приговоренных - петли. На груди каждого - по табличке. Фамилия высокого - Антоненко. Того, что пониже, - Хоролец. Детская память - это стальная стружка в глазу у взрослого.
Говорить полицаи отказываются. Последнее слово - песня. Поют:
В далекий край товарищ улетает,
Родные ветры вслед за ним летят,
Любимый город в синей дымке тает,
Знакомый дом, зеленый сад и нежный взгляд.
Офицер и двое красноармейцев взбираются в кузов. Команда - и табуреты с треском вылетают из-под ног приговоренных. Груз предательства, как камень, особенно тяжел на весу.
Гек с дохлой кошкой
Школа, превращенная немцами в конюшню, где трудился недавно конюхом немец Ганс, простреливший мне ногу и как-то сфотографировавший меня с братом, - снова становится школой. Дедушки, мамы, бабушки, мужики-инвалиды красят ее, правят окна, ремонтируют полы. Возвращают в классные комнаты шаткие парты, находят даже два глобуса. Начинают работать шахты.
Отец еще не вернулся - война на Западе в полном разгаре. Мама идет работать. Нас - трое ртов. Мама трудится на шахте 9-10. Она - откатчица (опрокидывание вагонеток с породой). Труд оценен наградой - ей вручают медаль "За восстановление народного хозяйства СССР".
В поселке - один-единственный цвет: черно-серый. Дети играют закопченными гильзами, черными прутьями пороха, серыми осколками полевых телефонов. Ничего цветного. Но я нахожу. Нахожу тушь - красную, зеленую, желтую. Дядя Вася и тетя Люда - маркшейдеры. Тушь сохранили. Обнаруживаю ее в одном из шкафов на веранде. Как и дедушка, начинаю рисовать.
Из-под "кисти" выходят красные жабы, зеленые птицы, желтое солнце. Рисунки - те же игрушки. Бабушка продает на базаре - берут деткам. Но больше всего - цыгане. Они приходят в поселок неизвестно откуда и уходят неизвестно куда. Я рядом с бабушкой. Ветер, холод, под дырявыми ботинками - ледяная грязь.
- Прасковья Павловна! - окликает бабушку мужской голос.
Я оглядываюсь - дядя Витя, отчим моего дружка. С фронта вернулся после тяжелого ранения. Знаю: он какой-то начальник на ЖБК (железобетонный комбинат). На гимнастерке - орден Красной Звезды. Всегда. "Мне вон тот", - показывает он на рисунок солнца.
Продано!
- Кому это он? - спрашиваю я с удивлением.
- Наверное, младшенькому, - говорит тихо бабушка.
- Но он же недавно умер, - объясняю я то, что известно всему поселку.
- Значит, увидел, как мы замерзли, - отвечает бабушка. - Ты вон уже просто синий.
На глазах бабушки слезы.
Лучший рисунок - "Гек с дохлой кошкой" прошу не продавать. Марк Твен зачитан в поселке до дыр. "Гек" пережил и то время, и бабушку. Он очень постарел. Как и его художник. Но на полуистертой оборотной стороне - молодая, нестареющая дата.
1945 год.
Хлеб
Кое-что налаживается. Стучат молотки. Квохчут по дворам куры. Кто-то заводит кроликов. Правят крыши домов и сараев. Люди, умеющие ждать, терпеть, а главное - без отдыха работать, работать и работать, знают, что даже столетняя война шла всего сто лет.
Мне почти десять. Я старший. В круглосуточных - чаще всего по ночам - очередях за хлебом из "опилок" стою я. Хлеб - по талонам. Драгоценная буханка получена. Прижимаю к груди. Несу домой. Спотыкаюсь, буханка летит в канаву. Вода в канаве - пополам с породной пылью от террикона. Ожог ужаса. Но хлеб вылавливаю. Буханка расползается. Не знаю, что делать. Как можно теперь идти домой? И как можно жить?
Ответа нет. Ни в десять лет, ни в восемьдесят.
Останавливается тетя Валя - мама Жорки Прокопенко. "Ты шо наробыв?" - спрашивает она. "Ходiмо до мэнэ. Швыдко! Дома пiдсушимо". Сушит мякину на печной конфорке. Успокаивает. Теребит мои волосы. Поправляет мякину, переворачивает с боку на бок. Крошки собирает в кулак. Меня бьет дрожь. Мне кажется, что я от волнения обмочусь. Подсушила. "Ховай пiд рубаху. Маты скажи, шо другого не було".
Обнимает за плечи, как своего Жорку-хулигана. Провожает до порога.
Годы летят. Мой главный университет - шахты, вентиляционные сбойки. Я самый молодой проходчик. Бригадир Иван Кищик. Смена - Коля Батицкий, Иван Зуб, технадзор - Анатолий Кива. Третий год работы. Небольшой, слава Богу, обвал. Грудь пережимает порода. Три фляги с водой - у моего лица. Могучие руки - между затылком и плитой породы. "Спасатели уже рядом. Не бойся. Дыши ровно. Хрустят не ребра, а крепежка". Растаскивают породу. "Ждать нельзя".
Выносят к узкоколейке в штрек. "Больно? Терпи. Теперь все в порядке".
Если бы у высоких гуманистических идеалов и добра не было простых и крошечных опор в реальной жизни, они бы давно развеялись подобно чудесной пыльце с крыльев бабочек.
Родичи
Приезжаю на Красную Звезду спустя много лет. Стою у скромных цементных столбиков с фотографиями в мутных овалах мамы и отца. Нахожу могилы дедушки и бабушки. Их памятники - жестяные куполообразные коробы с маленькими ржавыми звездочками, приваренными электросваркой к самым верхушкам конусов.
Хожу по друзьям и знакомым. Говорим о жизни; о здоровье, об авариях на шахтах, разводах и свадьбах, неурожае яблок в садах поселка. Забываю о собственных заботах. Человек, хотя бы на время забывающий о самом себе, испытывает величайшее раскрепощение.
Рельсы от депо Дроново огибают кладбище и ведут к узловой станции Дебальцево. По крупной щебенке поднимаюсь на высокую железнодорожную насыпь. С насыпи хорошо видна Саур-могила - в ее сторону улетел когда-то сбитый над моей головой бесшумный истребитель - первый мой миг Великой Отечественной войны.
Крыши поселка Красная Звезда тоже как на ладони. Знаю каждого, кто под ними жил, кто еще живет. Угадываю двухэтажное здание СШ N 2. Перебираю в уме тех, с кем сидел за одной партой, мотался по коридорам, с нетерпением выстаивал линейки в спортзале. Петр Савченко, Геннадий Векличев, Анатолий Козловский, Петр Бывалин, Василий Чекмарев, Евгений Сокол, Валерий Печенкин... Они, мои одноклассники и однокашники, выпускники СШ N 2, стали с годами руководителями масштабных и нередко важнейших производств и ведомств в СССР, на Украине, в новой России...
Южный ветер зимой - весть от весны. Черт возьми! Почему мы только были, но не остались молодыми?
P.S.
2018 год. Москва. Случайная встреча с земляком.
- Был недавно на Красной Звезде. Там у меня два брата. Ты их помнишь: Витька и Мыкола. Проезжал и по твоей улице.
- А мой дом видел? - спрашиваю я. - Стоит?
- Видел. Дом стоит, - отвечает он. - Но сирени под окнами нет. И абрикосовых деревьев у ворот уже нет.
- А орехи?
- А ты когда их видел в последний раз? - переспрашивает он.
- Лет пятнадцать назад. Даже сфотографировал. Приезжал на похороны.
- Орехов, - говорит он, - тоже, по-моему, нет.
Ну, нет.
Но корни-то на месте.