"Я для тебя буду жить!.." Так в самом первом письме к будущей жене Наде написал поэт Осип Мандельштам. А она в последнем и уже неотправленном письме ему буквально прокричит: "Ося, родной!.. Не знаю, жив ли ты. Услышишь ли меня... Это я - Надя. Где ты?.."
Последняя посылка
1 февраля 1939 года посылка во Владивостокский пересыльный пункт НКВД неожиданно вернулась. Обычная посылка: сало, сгущенное какао, сухие фрукты. "Меня, - вспомнит сквозь годы Надя Мандельштам, - вызвали повесткой в почтовое отделение у Никитских... Вернули посылку. "За смертью адресата", - сообщила почтовая барышня".
Так она узнает о смерти мужа. Но вот совпадение - именно в этот день газеты напечатали первый список писателей СССР, награжденных властью. 102 фамилии! Чохом! И если Надя, волоча домой ненужную уже посылку, не видела из-за слез дороги, то в десятках домов Москвы в тот день тоже плакали. Только от счастья. Обмывали награды на тугих скатертях, на газетах в общежитиях, чокались за Сталина, кричали "ура" и снова плакали. Не прятали слез и вожди писателей: Фадеев, Павленко, Ставский. А когда Фадеев и Павленко уже цепляли к пиджакам ордена Ленина, а Ставский - "Знак Почета", тело поэта, провалявшееся у барака четыре дня, лагерные уголовники как раз затаптывали, утрамбовывали ногами в неглубоком лагерном рве...
Лишь через полвека мы узнаем - Мандельштам умер в лагерной бане, не успев одеться. "Он сделал шага три-четыре, - запомнит очевидец, - поднял высоко, гордо голову, сделал длинный вздох и рухнул лицом вниз. Кто-то сказал: "Готов"...
Так, пройдя все круги советского ада, умер великий русский поэт, кого, кстати, пророчески назвали однажды, представьте, современным Вергилием. Но Надя всего этого не узнает. У нее от того дня останется написанное, но еще неотправленное письмо: "Ося, родной! Пишу в пространство... Это я - Надя. Где ты?.."
Два грошовых колечка
Их любовь началась на юге. Смешно, но когда до Петрограда докатилась весть, что в Киеве Мандельштам женился, то все (и подруги, и друзья-поэты) переполошились. Да еще как! Чуковскому, ехавшему в Москву, поручили убедиться: женат ли Осип? И тот, вернувшись, как-то странно сказал: "Да, женат!" А на вопросы: кто она, какая, как выглядит - пожал плечами и едва нашелся: "Что ж! - прошептал. - Все-таки женщина!.."
Надя Хазина, избранница поэта, была, увы, некрасива. "Резко выдающиеся вперед зубы, огромный рот, крючковатый нос и кривоногость..." - напишет потом Эмма Герштейн, близкая знакомая их. Но в постели с поэтом оказалась в первую же ночь.
"Это произошло само собой, - бесстыдно скажет потом. - Нам нечего было терять". Ему 28, ей 19. Он известный поэт, легкомысленный, как птица, она, с которой "все смешно, просто и глупо" - художница из табунка одной киевской авангардистки. Познакомились в киевском подвальчике по имени ХЛАМ (художники, литераторы, артисты, музыканты) на дне рождения Дейча, поэта. Тот занес в дневник: "Пошли с Верой Юреневой в ХЛАМ. Составили столики, присоединились Тычина, Терапиано, Г. Нарбут, Н. Хазина, И. Эренбург... Неожиданно вошел Мандельштам. Представился: "Мандельштам приветствует прекрасных киевлянок (поклон в сторону Нади)". Потом читал стихи и, вскидывая ресницы-зарницы, смотрел лишь на Надю.
В ту ночь они и сошлись, легко и бездумно. Под утро Надя скажет: им хватит и двух недель, "лишь бы без переживаний". Но спустя не две, три недели тот же Дейч, сидя в польской кофейне, записал: "Появилась явно влюбленная пара - Надя Х. и О.М. Она с большим букетом водяных лилий, видно, были на днепровских затонах".
Вот в эти три недели поэт и сумел объяснить ей: их встреча - не случайность. "Я очень смеялась его словам", - скажет она. Смеялась зря, ибо там же, в Киеве, с двух синих колечек за два гроша, купленных на толчке, и с круглой, безобразной, но безумно нравящейся ей гребенки с надписью "Спаси тебя Бог", заменившей ей свадебный подарок, и началась недолгая, увы, жизнь двух "глиняных голубков".
Это ее слова...
"Голубки глиняные"
Вообще-то близкие звали его Оськой, хотя "этот маленький ликующий еврей, - по словам Пунина, будущего мужа Ахматовой, - был величествен - как фуга". "Костюм франтовский и неряшливый, - вспоминал поэт Георгий Иванов, - баки, лысина, окруженная редкими вьющимися волосами... Закроет глаза - аптекарский ученик. Откроет - ангел".
Особо страдал от женщин, от "европеянок нежных", в которых влюблялся. Он и в любви был и смешным (привязчивым до невозможности), и обидчивым (когда давали понять, что поцелуй еще не роман). "Не оставляйте нас вдвоем", - бросит потом подругам четкая Цветаева, поняв, что чувства его к ней "зашкаливают". А когда еще до переезда в Москву он вообразил вдруг, что у него роман и с Ахматовой, то уже ей пришлось объяснять ему, что к чему. "Он, - смеялась Ахматова, - неожиданно грозно обиделся на меня".
С Надей все оказалось иначе. Начнем с того, что жизни их были во многом схожи. Оба из интеллигентных еврейских семей. Оба учились, но дипломов не получили. Оба были хитры, но той смешной хитростью, которая видна всем. Словно в унисон с ним, она любила повторять: "То, чего люди стыдятся, вовсе не стыдно". И если он был колюч, то и она уже в 7 лет прогнала как-то со своего дня рождения детей. Когда ее спросили, почему дети ушли, она ответила: "Я им намекнула". - "Как же ты намекнула?" - "Я им сказала: "Пошли вон! Вы мне надоели"..."
По сути, они так и будут жить дальше: посылая вон всех, демонстративно выламываясь из строя в эпоху всеобщего построения. Но уже в первом письме к Наде, Надику, Надюшку он признался: "Ты вся моя радость. Ты сделалась до того родной, что я говорю с тобой, зову, жалуюсь тебе. Звереныш мой! Мы с тобою, как дети, - не ищем важных слов, говорим что придется...". И подписался: "Твой уродец". А позже, когда тот же Георгий Иванов спросит его: счастлив ли он с Надей, поэт задохнется: "Так счастлив, что и в раю быть не может. Так счастлив, что за это, боюсь, придется заплатить. И дорого!.."
Заплатит! Разве могли выжить "голубки глиняные", когда в самом воздухе, по словам другого друга Мандельштама, уже "чувствовался треск раскалываемых черепов...".
"Слепой поводырь"
Есть какая-то загадочная связь, не обнаруженная пока никем - связь между талантом человека и его позвоночником. Чем крупнее талант, тем меньше гибкости в хребте. Это - про Мандельштама. Он никому не кланялся и меньше всего - властям. Он даже написал, что "поэзия есть сознание своей правоты".
Дерзкий и стеснительный, обидчивый и нахальный, слезливый и смешливый. "Задорный петух", "чудак с оттопыренными ушами", "упадочная кукла", "ящик с сюрпризами" - как только ни звали его. "Непереносимый, неприятный, - напишет о нем современник, - но, может, единственный настоящий". "Мраморной мухой" назвал его Хлебников. Нечто "жуликоватое" находил в нем Андрей Белый. А Чуковский, обозвав его - жуть! - "карманным вором", тут же, правда, добавил, что он тем не менее всегда был "безукоризненно чист в литературном деле".
Чист безукоризненно! Вот это, пожалуй, и запомним!..
А Надя назовет его позже "слепым поводырем". И признается: "Я бы покорилась судьбе. А он бился. Мужества у Оси не было - была слепая смелость. Капля анализа, и ничего не останется, исчезнет слепота. Капля мужества, и исчезнет движение, обусловленное слепой смелостью".
Слепая смелость... Как это верно!
Тщедушный, робкий, всегда больной, он был не просто задирой - вечным драчуном. Несколько вызовов на дуэли в юности. В Москве и в театры-то ходил, кажется, чтобы учинять драки. Плохие стихи прямо звал "трухой". Кричал: "Да нет же! Это же - дрянь, гниль, труха". Каверину, который считал себя поэтом, сказал: "От таких, как вы, надо защищать русскую поэзию". А услышав вирши Бруни вообще взорвался: "Бывают стихи, которые воспринимаешь как личное оскорбление!"
Но, с другой стороны, нежно любил "настоящих". Отдал свою енотовую, пусть и съеденную молью, шубу Пришвину. А Хлебникову, перед кем преклонялся, с кем делил нищенскую кашу свою, взялся, сам бездомный, пробивать жилье. Они с Надей в это время, ввиду безбытности, даже спали на обеденном столе, но ради Хлебникова он бегал в Союз поэтов и кричал, что тот "заслуживает комнаты хотя бы в 6 метров". Ведь "перед ним блекнет вся мировая поэзия".
Куда там... Строящиеся в шеренги писатели даже не шелохнулись. Про тот год, 1923-й, Надя, его "зверик", его "овечинька", скажет: "Началась эпоха одиночек, противостоящих огромному организованному миру".
И как раз в 1923-м его впервые назовут "внутренним эмигрантом". Кто? Представьте, не власть - писатели. А в 1928-м, когда выйдет его последняя книга стихов (за 10 лет до смерти!), журнал "Книга и революция" припечатает: "Поэзия агрессивной буржуазии". И пули никакой не надо, и арестов!
Тогда у него и случится первый сердечный приступ, и он до конца жизни будет хватать воздух губами.
"Ворованный воздух"
Его арестуют за стихи. За стихи против Сталина. Более того, и ныне считают: именно Сталин затравил Мандельштама за стихи о нем. Увы, если бы! Ведь за три года до стихов о вожде поэт прокричал куда более грозные слова. "Все произведения мировой литературы, - написал в своей "Четвертой прозе", - я делю на разрешенные и написанные без разрешения. Первые - мразь, вторые - ворованный воздух". Вот - приговор братьям по цеху и, я бы сказал, - закон глобального масштаба! Ведь он о стихах Овидия, две тысячи лет назад высланного из Рима, о поэмах повешенного Рылеева, о Пушкине, Блоке и Гумилеве, загубленных обществом...
"Ворованный воздух"... Не знаю, поймут ли эту метафору ныне? Разве, спросят, бывают книги "не разрешенные"? Так вот, в тех же 30-х Федин, живой классик уже, как-то, "расшалившись", сказал писателю Шишкову: "Эх, если бы мне дали карт-бланш, какой замечательный роман я написал бы". Отмашки ждал не от Бога, давшего талант ,- от Сталина. Шишков покачал головой: "Нет, Костинька, не написал бы". - "Почему?" - "Да потому, что настоящие писатели, - отрезал Шишков, - карт-бланшу не просят..."
Мандельштам дрался. И самая громкая драка случится в нынешнем Литинституте, где поэт с женой поселится в начале тридцатых. Там писатель Саргиджан (на самом деле - Сергей Бородин), сосед поэта, занял у него как-то 75 рублей и не отдавал их. И однажды, стоя у окна своей каморки, Мандельштам, заметив жену Саргиджана со снедью и бутылками вина, крикнул на весь двор: "Вот молодой писатель не отдает старшему долг, а сам приглашает гостей и распивает вино!" Поднялся, пишут, шум, грянула ссора, и Саргиджан не только избил поэта, но ударил и Надю. Более того, потребовал товарищеского суда. 13 сентября 1932 года здесь же, в зале нынешнего Литинститута, суд состоялся. Алексей Толстой, кого позвали быть председателем, сразу взял сторону Саргиджана...
Этого поэт не забудет и не простит Толстому. Он чуть ли не маниакально станет "охотиться" за ним, "генералом от литературы". В то время, как за поэтом уже охотилось ОГПУ...
Лезвие в каблуке
Из агентурного сообщения:
"Настроение Мандельштама окрасилось в антисоветские тона. Он взвинчен, нетерпим к чужим взглядам. Отгородился от соседей, даже окна держит со спущенными занавесками. "Литературы у нас нет, - заявляет, - писатель стал чиновником"".
1933-й - год энтузиазма, пятилеток, строительства самого большого в мире самолета по имени "Максим Горький", пышных парадов и невиданных рекордов. А Мандельштам будит ночью жену и шепотом говорит ей: "Теперь каждое стихотворение пишется так, будто завтра - смерть"...
И тогда же, в 1933-м - безумный поступок! - он напишет стихи о Сталине, эпиграмму на неприкасаемого, на "кремлевского горца".
Началось все в Нащокинском, где поэт с женой, с помощью Бухарина, получил свою единственную квартиру. Сюда ранним утром Надя позвала Эмму Герштейн. "Ося сочинил, - шепнула, - очень резкое стихотворение. Нужно, чтобы его кто-нибудь запомнил... Мы умрем, а вы передадите его людям". Поэт ликовал: "Но смотрите - никому. Меня могут расстрелять!.." А сам читал! Не утерпел! Читал поэту Нарбуту, поэтессе Марие Петровых, Ахматовой, Шенгели, Липкину, Пастернаку, Клычкову, Тышлеру, Осмеркину. Шенгели, услыхав строки, смертельно побледнел: "Я ничего не слышал". А Пастернак, повторив за Шенгели: "Я этих стихов не слышал. - Добавил: - Это не поэзия, а самоубийство..."
Вот-вот, самоубийство! Ведь именно тогда Мандельштам и попросил знакомого сапожника "пристроить" в каблук своего ботинка бритву "Жилетт". Ждал ареста. И хладнокровно, хитро - это и не укладывается в голове, если знать его, растяпу, - готовился к смерти.
С лезвием в каблуке ездил в Ленинград и с лезвием поймал там-таки Толстого...
Пощечина Толстому
Это случилось в одном из издательств. Елена Тагер вспоминала: "Внезапно дверь издательства распахнулась, и, чуть не сбив меня с ног, выбежал Мандельштам. За ним - Надежда Яковлевна. Опомнившись, я вошла в издательство... и оторопела... Среди комнаты высилась мощная фигура Толстого; он стоял, расставив руки и слегка приоткрыв рот. "Что случилось?" Ответила Зоя Никитина: "Мандельштам ударил Алексея Николаевича..." Оказывается, поэт, увидев Толстого, пошел к нему с протянутой рукой и, дотянувшись до лица графа, шлепнул его: "Я наказал палача, выдавшего ордер на избиение моей жены". По другой версии, развернувшись, влепил пощечину от души. "Вот вам - за "товарищеский суд"!" Толстой вроде бы успел схватить поэта за руку: "Что вы делаете? Разве вы не понимаете, что я могу вас у-ни-что-жить!.." "Все жаждали крови, - заканчивает Тагер, - всем не терпелось засудить Мандельштама".
Все - это вечно забытые. Они его и убьют. Надя потом скажет: "Получив пощечину, Толстой при свидетелях кричал, что вышлет его из Москвы". И добавит: он побежал жаловаться Горькому и тот пригрозил: "Мы покажем ему, как бить русских писателей!.."
Покажут! Ровно через две недели за поэтом и придут.
Загадка Сталина
До рассвета шел обыск. А утром 14 мая 1934 года, когда все спали еще детским сном, вывели на улицу и усадили в эмку. Впрочем, спали не все. Не спали уже десятки, сотни именитых писателей. Ибо как раз этот день (опять совпадение!) стал праздником советской литературы. В это майское утро в только что созданном Союзе писателей СССР как раз начался пышный прием первых членов. Самых-самых! И пока на Лубянке поэта раздевали догола, отбирая, как гласит квитанция комендатуры ОГПУ N 1404, ремень, шнурки и галстук, пока фотографировали и брали отпечатки пальцев, в Союзе торжественно вручали билеты лучшим: Фадееву, Ставскому, Павленко.
А скоро (это неслыханно!) как раз они и станут прямыми пособниками гибели Мандельштама.
У Ахматовой был, как известно, тест для новых знакомых. Чай или кофе, спрашивала, кошка или собака, Пастернак или Мандельштам? Имела в виду противоположности: вечный удачник, домовитый Пастернак и вечный неудачник, кругом бездомный Мандельштам. Но ведь и у Мандельштама был "тест". Он признался как-то Наде: "Лучше, чтобы грузовик переехал меня, чем, чтобы я, сидя за рулем, давил людей".
Жуткий, но ведь и главный выбор! За рулем или под колесами? Ты убьешь или тебя? На все времена - выбор. А вы говорите: Сталин?!
Впрочем, Сталин - это главная загадка и поныне. Он ли "убил" поэта? И почему до сих пор любая книга, даже известнейших ныне литературоведов, твердит уверенно: он.
Из письма Бухарина - Сталину:
"Дорогой Коба. О поэте Мандельштаме. Он арестован и выслан... Теперь я получаю отчаянные телеграммы его жены, что он психически расстроен, пытался выброситься из окна. Моя оценка: он - первоклассный поэт, но несовременен. Т.к. ко мне апеллируют, а я не знаю, в чем он "наблудил", решил написать тебе".
Это письмо опубликовано лишь недавно. Но Сталин на письме этом, оказывается, вывел: "Кто дал им право арестовывать Мандельштама? Безобразие".
Эти слова и есть та загадка! Письмо и резолюция вождя написаны в середине июня 1934 года. А поэт, взятый 14 мая, за месяц до этого, уже 28 мая был стремительно осужден и приговорен - внимание! - к трем годам ссылки. Как пишут ныне почтенные ученые - за стихи, за ту злую эпиграмму на вождя, где были слова и про толстые пальцы, "как черви", и про "тараканьи усища" Сталина, и про то, что любая казнь для него - "малина".
За это - три года ссылки? Невероятно! Да за вину в 100 раз меньшую давали в 100 раз больше. Будущему академику Лихачеву за доклад, представьте, об орфографии дали 5 лет тюрьмы. И разве не "чудо", что поэту разрешили ехать в ссылку вместе с женой? Фантастика!
По телефону ее вызвали на Лубянку. "Пропуск, - пишет она, - вручили с неслыханной быстротой..." Шиваров, следователь, не подав ей руки, назвав ее "соучастницей", сказал: ее не привлекают, дабы "не поднимать дела". "И тут, - пишет Надя, - я узнала формулу: "Изолировать, но сохранить" - распоряжение с самого верха".
"С самого верха" - значит, от Сталина. Вот вам и суть загадки. В мае выслали. В июне Бухарин писал вождю, и в июне же Сталин начертал: кто дал право арестовывать поэта? А сам, выходит, еще раньше велел изолировать его, но - сохранить. Где же, спросите, правда? Правду, на мой взгляд, написал, наконец, лишь Ральф Дутли, немец, выпустивший в 2003-м книгу о поэте. Чекисты, написал, побоялись показать стихи Сталину и доложили ему лишь о пощечине Толстому. Вот откуда мягкий приговор. Ведь если бы вождь узнал о стихах, пишет Дутли, "он добрался бы до каждого", даже до тех, кто показал бы ему эти стихи.
"Жизнь упала, как зарница, как в стакан с водой - ресница", - написал когда-то в стихах Мандельштам. Ахматова, увидев его впервые, еще в 1910-х, вспоминала: у него над пылающими глазами были ресницы в полщеки. А после ссылки в Воронеж, когда поэту было запрещено жить в 70 городах, когда он, бездомный, прячась от милиции, ночевал "по знакомым" (ибо все остальные были, по его словам, "какие-то ПОРУГАННЫЕ"), у него в воспаленных веках не было уже ни одной ресницы. Выпали! А ведь ему, старику с остекленевшим взглядом, тени, судорожно хватающей воздух беззубым ртом, было всего 46.
Он пытался еще шутить. "Надо уметь менять профессию, - улыбался жене, - теперь мы нищие". Но его и такого, призрака живого, писатели, особенно знаменитые, обегали за два квартала. Боялись! Ведь настоящая поэзия, помните, "есть сознание своей правоты"...
Из письма Генерального секретаря Союза писателей Ставского - главе НКВД Ежову:
"Сов. секретно. В части писательской среды весьма нервно обсуждается вопрос о Мандельштаме. Срок его ссылки кончился. Его поддерживают, делают из него "страдальца". Он написал ряд стихотворений. Но ценности они не представляют, по мнению товарищей (в частности Павленко, отзыв прилагаю). Прошу решить вопрос о Мандельштаме".
Через месяц на этой просьбе вместо стыдливого эвфемизма "решить" появится тоже одно, но уже конкретное слово: "Арестовать!"
"Это я - Надя..."
На этот раз нашего бедного Вергилия увозила не эмка - грузовик и два конвойных в кузове. Накануне ареста Надежде Яковлевне приснились иконы. "Сон не к добру, - напишет. - Я в слезах разбудила Осю. "Чего теперь бояться, - сказал он. - Все плохое уже позади". И они снова беспечно уснули. Может, потому, взятые врасплох, оба "глиняных голубка" ничего друг другу сказать не успели. "Не положено!" - выставил локти конвой.
Из 11-го барака под Владивостоком, где умрет, поэт напишет: "Родная Наденька, не знаю, жива ли ты?" В "арбузную пустоту" крикнет. А она опоздает, ответит ему за день до вести о смерти его. Но само письмо не умрет, нет, оно напечатано:
"Ося, родной! Пишу в пространство. Не знаю, жив ли ты. Услышишь ли меня. Знаешь ли, как люблю. Я не успела сказать, как я люблю. Я не умею сказать и сейчас. Я только говорю: тебе, тебе... Ты всегда со мной, и я - дикая и злая, которая не умела просто плакать, - я плачу, я плачу. Это я - Надя. Где ты?.."
Читайте нас в Telegram
Новости о прошлом и репортажи о настоящем