издается с 1879Купить журнал

Между тик и промежду так

1962 год. Выпускник московских Высших литературных курсов, только что издавший книжку, посылает ее одному из преподавателей. Преподаватель - литературный критик. И даже скорее критик, чем преподаватель; студент у него хоть "на курсе" и не учился, но "читал и слышал".

Фотография В. П. Астафьева, подаренная А. Н. Макарову.

из архива журнала "Родина"

Фотография В. П. Астафьева, подаренная А. Н. Макарову.

Получив бандероль, критик забывает ее на письменном столе и уезжает на каникулы в деревню. Там спохватывается, что не поблагодарил.

Он достает такую же книжку в местной библиотеке (хорошо еще, нашлась!), смотрит издательскую аннотацию, приходит от нее в негодование и возвращает книгу в библиотеку.

Студент - впрочем, не столько студент, сколько журналист-литератор - сидит у себя в Чусовом и тактично молчит.

Переписка замирает, как ниточка, готовая оборваться.

Меж тем критик, вернувшись в Москву и наткнувшись на присланную книгу, перечитывает лестную в свой адрес надпись, соображает, что книга лежит с прошлого учебного года и что автор уже несколько месяцев ждет ответа.

Критик читает книгу и отвечает автору. Начав с извинения за задержку и объяснив ее рассеянностью и перегрузкой, он наваливается на издателей, которые для аннотации "вышелушили" из книги нужную им "идею", тогда как в книге все "как в жизни", затем побивает их Даниэлем Дефо и его мастерской аннотацией к "Молль Флендерс" и, наконец, желает автору новых успехов.

Человеческая нотка: "Очень мне почему-то захотелось в Ваш Чусовой".

Ниточка вздрагивает.

Писатель, получив ответ от критика, немедленно добавляет в комедию положений свои детали.

"Наше эпистолярное знакомство началось с довольно-таки чудных странностей. Книжку Вам отправляла моя жена. Сам я спешно уехал на север Урала и забрался к черту на кулички... Когда я вернулся чуть живой... посмотрел на квитанции почтовые и ахнул. На одной квитанции стояло вместо Макаров Марков... а так как я всех наших Марковых не очень люблю, мне было вдвойне не по себе".

Тут уже необходим комментарий. Не перечисляя "всех Марковых", которых "не очень любит" автор этого послания, отмечу, что один из них в ту пору возглавляет Союз писателей СССР и воспринимается всеми как официальный представитель власти в литературе. Нужно иметь весьма дерзкий нрав, чтобы вот эдак, с первого же письма, фактически незнакомому человеку отлить такую пулю.

Адресат, естественно, тему "всех Марковых" не подхватывает. Он тактичен, осторожен, опытен... Собственно, пора назвать его: это Александр Николаевич Макаров, один из самых влиятельных литературных критиков 1950-1960-х годов.

А. Н. Макаров. Фото: из архива журнала "Родина"

Ну, а что "всех наших Марковых" с ходу понес не кто иной, как фронтовик Виктор Астафьев, только что перебравшийся из Чусового в Пермь и все столичное начальство склонный рассматривать в прорези прицела, - это, я думаю, людям, читавшим Виктора Астафьева, и так ясно.

В эпистолярном его наследии переписка с Александром Макаровым занимает место видное, достойное и, пожалуй, уникальное. И потому, что перед нами два незаурядных человека, владеющих пером и имеющих в жизненных и литературных вопросах твердые позиции, а еще потому, что это переписка писателя и критика.

При всей ясности ролей, завещанных этим актерам словесного театра Белинским и доведенных Чернышевским до юридической ясности, - драма их отношений таит в себе немало психологических распутий и даже ловушек. Потому, что в условиях всеобщего тягла достается обоим, оба, чувствуя на себе идеологическое ярмо, пытаются его облегчить, ожидая друг от друга помощи и вряд ли ее получая. А все-таки продолжают тянуться друг к другу, деликатно обходя предписанные роли, но и чувствуя, что роли эти предписаны им традицией и реальностью - если иметь в виду, что и в последние десятилетия Советской власти литературное дело было продолжением дела общепролетарского, общенародного, общегосударственного и т. д. по известной дефиниции.

Как было этим двум литераторам оставаться людьми в наэлектризованном воздухе насквозь идеологизированной эпохи?

Разгадка - в их характерах.

Эпоха вопиет в душе каждого. Литература торчит в судьбе как продолжение дела. "Наше всё" разменивается на идеологическом базаре. Писатель и критик силятся понять, кто в этом виноват и что делать. Кому на Руси жить хорошо, они и так знают: хорошо дуракам, подлецам и начальникам.

Интересно, что как литературный критик, призванный анализировать текст, освещать путь и указывать ориентиры, Макаров пишет Астафьеву только раз - на четвертом году переписки, в восемнадцатом, что ли, письме: он разбирает рассказ "Синие сумерки" и... тотчас спохватывается: "Извините меня ради бога - это не поучение!" Боится задеть Астафьева своей критикой. Астафьев, почувствовав это, в свою очередь, боится задеть Макарова своей реакцией на критику. Вдруг отношения охладеют!.. Сердце сжимается, когда читаешь, как они оберегают друг друга, как Астафьев в свойственном ему стиле шутливого залихватства предлагает сговориться на том, что "Вы обо мне ничего не писали, я ничего не читал"... и как Макаров его успокаивает: критика критикой, а дружба дружбой.

Получается, что ни писателю Астафьеву, ни критику Макарову ужасно не хочется играть роли, для писателя и критика наперед расписанные, когда один судит и учит, а другой сидит и учится.

Собственно, единственный совет, который Макаров дает Астафьеву, лежит на поверхности: пишите роман. Иногда проскальзывают тонкие построчные замечания. "Стр. 24, строка 3 (рукописи): при перепечатывании сами заметите, что голос стукнет по пустоте". Как сказано-то! Но для этого не надо быть критиком, достаточно быть талантливым человеком.

Нет, это не переписка писателя с критиком. Но тогда о чем речь? О чем эти десятки писем? В чем исповедуются друг другу два талантливых человека? Чего ждут друг от друга?

Отвечаю: они хотят понять, кой черт заставляет их кривить душой в печати. Астафьев, знающий, что со времен письма Белинского к Гоголю критик должен писателю что-то "объяснять", невольно ждет от Макарова ответа на вопрос, что происходит и почему. Макаров, знающий про Гоголя и Белинского то же самое, отвечает: хорошо тебе, художнику, ты развернулся и пошел живописать росинку на цветочке... а критику нельзя. Или так: хорошо Вам, Виктор Петрович, у Вас в героях дядя Левонтий и фэзэушники, а я не дядю Левонтия анализировать должен, а всяких высоколобых прозаиков и их тонкие организмы... Макаров, тертый калач, отлично знает, какие официальные обороты предписаны критику, чтобы его пропустили к читателям, у него, Макарова, в душе - внутренний редактор, а лучше признать: внутренний цензор, да такой, что иной раз и вздох вырвется у честного человека: "Липовый я критик..." А дело-то все равно делать надо.

По адресу одной весьма талантливой писательницы Макаров говорит: "Такой искренней конъюнктурщицы еще не бывало, сам К. М. Симонов перед ней младенец".

Что же, в упрек Симонову это сказано? В упрек Галине Николаевой? Нет! Сказано даже и не без легкой зависти: так отлично чувствуют они конъюнктуру, так филигранно работают без лишних жертв, так хорошо знают, какие знаки ортодоксальности спасут текст. И Макаров знает.

Астафьев отлично знает, где, когда и почему писатели валяют ваньку. Но критикам он этого не прощает. Или молчи, или режь всю правду!

Макаров, который вынужден играть по тем же правилам, куда трезвее.

Астафьев у него спрашивает (впрочем, скорее риторически): "Неужели при нашей жизни так и не снимут с нас намордник?"

Макаров тоже спрашивает (отнюдь не риторически): "А Вы думаете, у меня хоть одна статья появилась в том виде, в каком я ее написал?.. В том-то и проклятье самой профессии, что пишешь хорошо только тогда, когда пишешь как на духу, а там уж в листа иль не в листа - это от времени, от обстановки зависит и, как ни тривиальна эта истина, от международной обстановки. Насколько помню, всю жизнь так. И пока два мира существуют, аминь. Ну а что касается, что Беликовы всегда находятся с их "как бы чего не вышло", так ведь это явление, так сказать, национального характера, и во мне Беликов этот сидит... До чего же умны были наши Чехов да Лесков, многое они в нас такого подметили, что читаешь - и со смеху помираешь, и плакать хочется".

Ну, Чехов и Лесков - понятно, а Макаров еще и Поликарпова вспоминает! Того самого партийного начальника, отвечавшего перед Сталиным за литературу, которому Сталин сказал: "У меня нет для вас других писателей!" Макаров о Поликарпове говорит, что любил его. За что? "А отчитывал он по-особому - получалось как-то так - мол, все ты, дорогой товарищ, сам знаешь и понимаешь, так какого же лешего..."

То есть Поликарпов все понимает и вовсе не давит литературу, а скорее воздерживает ее от гибельных крайностей.

Крайностей две: левая и правая. Или поддразнивать власть, вызывать у начальства тик, а в случае начальственного гнева тикать. Или вместе с начальством трахать кулаком: так, мол, и только так!

Макаров: "До чертиков надоело качание нашего литературного маятника, только и думаешь о том, как бы проскочить между тик и промежду так". Астафьев: "Все выверяю, выверяю, как бы чего не забыть, где бы не соврать, не слукавить, и это ведь при том же "тик-так", которое стучит каждому из нас".

Макаров, крутящийся в столице, отлично знает, что такое "тик" и что такое "так". Отвечает - и тем, и этим. Одним - про тонкости литературного дела, другим - про Первый съезд писателей, картину которого они скособочили в сторону "любезных им писателей" (а Макаров на съезде был лично: со снопом в руках приветствовал мастеров слова от имени читательской массы).

Астафьев на Первом съезде, естественно, лично не был. Был на последнем. Реакция: "Чем я больше вдумываюсь в то, что произошло на этом сборище лицемерия, лжи и предательства, тем гнуснее на душе... Как вспомню, так и трясет меня... Как подло все, и какая беспросветность впереди".

Макаров исходит из общего строя вещей. Он говорит: "Начальство начальством, а литература литературой". (Добавлю для полноты: а конъюнктура конъюнктурой.)

Астафьев и от конъюнктуры, и от начальства в праведной ярости: сокрушить бы все!

Что - все?

Цензоров, редакторов...

Тут появляется еще одна мишень. Какой-нибудь провинциальный эпик, расхрабрившийся на "главный жанр", выдает сразу не менее 800 страниц на тему: был ничем - стал всем. Одна эта характеристика чего стоит! Так и понятно: в графоманском море астафьевская непримиримая правда просто физически потонет.

Астафьев к "главному жанру" всю жизнь подбирается, да так и не успевает осуществить, а тут - эпосы разливанные...

В. П. Астафьев. Фото: из архива журнала "Родина"

В отличие от Астафьева, Макаров эти 800-страничные эпосы по профессиональной обязанности читает и, жалуясь на свою судьбу критика-рецензента, возится-таки с ними, ищет им место на литературной карте.

Хочется связать кое-какие концы: а если цензоры, вдохновляемые партией в лице тов. Поликарпова, не только беспардонных критиков режима укорачивают, но и беспросветных дураков, из-за которых любой режим рискует стать посмешищем?

В отличие от Астафьева Макаров исходит не из противостояния правых и неправых, а из ощущения общего строя бытия. Он этот общий строй называет "Серьезной жизнью". Один сторонний наблюдатель с недоумением описывает его мироощущение так:

- Он (то есть Макаров) пытается умиротворить нас фразами о тщетности поисков конкретного виновника социального бедствия... Он даже считает, что заниматься этим - пустое дело... Если бы крутые повороты валились нам на голову с неба, а не являлись результатом деятельности людей, то тогда заниматься этим действительно пустое дело...

Сам Астафьев из деликатности таких вещей Макарову не пишет, но это суждение (принадлежащее Н. Н. Якубовскому) передает. И надо признать, что суждение это не противоречит мироощущению Макарова. Точно так же, как противоположная позиция точно соответствует мироощущению Астафьева, который проклинает то тех, то этих виновников "социального бедствия": то столичных начальников, то маршалов военного времени... а еще грузин, а еще евреев, охотнее же всего - коммунистов...

Опять-таки в письмах к Макарову, убежденному партийцу, Астафьев в этом последнем вопросе сдержан, и только после смерти друга, горюя о его уходе, пишет (его родным), что понимает, насколько развело бы их его отношение к коммунистам: вряд ли Макаров стерпел бы, что "на собратьев его по любимой партии я навалился со всею ненавистью, скопившейся во мне и в народе".

И дальше - об этой ненависти: "Думаю, как тошно было бы сейчас Александру Николаевичу, с его умом и пронзительным пониманием времени и чувством чужого горя, чужой боли, да еще с непременным разочарованием в коммунистических идеях, выродившихся в бесовство и какую-то черную дыру, в которую сползло, улетело, опрокинулось вместе с телегой все то немногое доброе и разумное, что затевалось настоящими коммунистами, выстрадавшими мечту о лучшей, справедливой жизни, от которой осталось то, что мы сейчас имеем, - черепки от партийных унитазов, бутылочные осколки и все еще грозно громыхающие булыжники пролетариата. Царство ему небесное. Вовремя, быть может, прибрал его Господь, только вот муки-то за что он принял? За слепую веру не в то и не в того, в кого следовало верить? Оставим этот вопрос открытым, как говорили сподвижники А. Н. по партии, мы не пророки и не ЦеКа, мертвые нам неподотчетны, да и живые тоже".

Не в то верил? Не тех ненавидел? Перепутал бесов с праведниками, мечтавшими о лучшей, справедливой жизни?!

Сподвижники А. Н. по партии (старого закала партийцы, то есть философски подкованные) называли такое черно-белое видение манихейским. Макаров в отличие от манихейцев был по складу души неоплатоник. Он понимал: зло есть недостаточное добро; то, что мы имеем, происходит не от бесовских козней, а именно от ангельской веры в то, что человека можно перековать для справедливой жизни. А черепки от унитазов - следствие не того, что нам подсунули дерьмо со стороны, а того, что мы своему же дерьму ужаснулись. Это же природа вещей! "Серьезная жизнь"!

Достаточно вдуматься в тот же "Печальный детектив", чтобы убедиться: сам Астафьев мучается от такой правды. Как человек. Но все-таки ищет, на ком еще сохранились красные большевистские штаны, чтобы огреть народной дубиной.

Макаров: "Очень, очень интересно, что Астафьев как мастер эпистолярного жанра расходится с Астафьевым-прозаиком - в письмах пишет - ах, почему хорошие люди мрут, а подлецы живут, а в повестях пишет, что ни один-де подлец безнаказанным не остается. Где же мы с Вами лицемерим, дорогой мой Виктор Петрович?! Ну ладно, не буду дразниться..."

Дразнятся, подкалывают друг друга... и не могут друг без друга.

Что же связывает их - глубинно - на этой раскалывающейся от горестей земле?

Любовь к литературе? Да. Любовь к литературе для обоих - знак подлинности (а любовь "к себе в литературе" - знак фальши). Но и литература - не самоцель. Это путь к любви, бесконечно важнейшей. Надо полюбить жизнь, саму жизнь - сквозь ее грязь, черепки, дурь и подлость.

А. Н. Макаров на рыбалке. Фото: из архива журнала "Родина"

Иногда оба мечтают о чем-то "деревенском". Макаров с тоской глядит на серые стены домов, заслоняющие небо в его городской квартире, да и небо в городе - серое, слезливое. А Астафьев в каждом письме описывает свои лесные прогулки: докладывает, сколько сбил рябчиков и подсек хариусов.

Эта деревенская ностальгия тем любопытнее, что ни тот, ни другой вполне деревенскими людьми себя назвать не могут. Макаров говорит о себе: "Я полудеревенский парень", и вырос он скорее в полумещанской-полупролетарской среде, из которой путь пролег - в селькоры, рабкоры и дальше - на сцену писательского съезда со снопом в руке и пером наготове... Астафьев же, у которого Игарка вроде бы обрубила все лучшее, что было в детстве, неожиданно вспоминает, что в проклятущем детдоме писали они книгу "Мы из Игарки" и еженедельно выпускали стенгазету со стихами, и сам он первый "стишок" сочинил - во славу Игарки, и "если б не война...".

Если б не война... Этот рефрен счастливчикам из последующего поколения покажется чуть ли не анекдотическим... так на то они и счастливчики, чтобы цены миру не знать. Те - знают.

Были ли они счастливы?

Вместе - да, отвечу я, - когда обменивались исповедями: Макаров, откровенно счастливый, спрятавший все беды своей биографии глубоко внутрь, и Астафьев, откровенно клянущий несчастья своей биографии, но внутренне переполненный избытком счастливой жизненной энергии.

Так и смертный час встретили. Макаров, истерзанный хирургами, посмеивался: "Сам я револьвера не имею, вешаться ужасно некрасиво, яд дают в аптеке по рецепту, прыгнуть в воду не хватает силы". Астафьев же (переживший друга на треть века) и ствол имел (охотничий), и Енисей в десяти шагах (на берегу которого родился и вырос, а потом вернулся), - умирая, оставил записку, что без прощанья покидает этот чужой, злой и порочный мир, потому что изначально любил его бесконечно.

Часы жизни отсчитывают последнее: тик-так, - твердь земная и твердь небесная смыкаются за двумя русскими людьми, которые успели самое сокровенное сказать друг другу... а теперь нам.

Отрывки из писем Макарова были процитированы Астафьевым в "Зрячем посохе".

"Щедры бываем на цветы из жести..."

Из переписки Астафьева и Макарова

В. Астафьев А. Макарову /20-е числа апреля/1967 г.

Дорогой Александр Николаевич!

Вчера мы провернули, именно провернули! отчетно-выборное собрание, в один день, коротко и по-деловому. Я избавился от всех обязанностей, и от Литфонда, и от бюро, да еще поспособствовал смене секретаря, который протрубил у нас 8 лет и поседел от этой деятельности. По случаю избавления от должности мы крепко выпили, и вот сегодня у меня дрожат руки, ноет печень, и я ничего не могу писать, кроме эпистолярных произведений, к чему и прибегаю, дабы морально чувствовать себя в тарелке да и на письмо на Ваше, тьфу ты! на твое, мне захотелось ответить поскорее и книжку Якубовского послать, ибо их у меня две - одну прислали из издательства "Сов. Россия" на предмет рецензии на переиздание и одну презентовал мне автор.

Значит, в фешенебельной больнице?! Больницы, даже фешенебельные - это все равно больницы, и избави от них бог. Может, уже дома? Хорошо бы. А я все жду редактора. Пришла из "Молодой" телеграмма "Рукопись задержалась чтением главной редакции (третий раз читают!) днями Токарев к вам выезжает".

Пока жду.

Чуть я не попал в Москву.

Из ЦК ВЛКСМ пришел вызов на актив журнала "Молодая гвардия", но числа совпали с нашим собранием, и поездка не состоялась. Однако мы все равно скоро увидимся. Читательские конференции - три, в библиотеке им. Лавренева, им. Володарского и на каком-то заводе назначены на 15 мая (начало), с тем, чтобы я уже и на съезд остался. Когда он будет, не слыхал?

Приедем мы вместе со старухой, если она будет в форме. Тут у нее прихватило сердце, и лежала она бедняга несколько дней, а лежать ей - это все равно что спринтеру, всю жизнь бегающему, утерять сандалию и упасть на дистанции.

Поднялась уже, копается в доме, подержится, подержится за ретивое и опять гремит хозяйством. Я ворчу на нее, чтобы ложилась, но вижу, что, когда лежит, совсем она несчастная и настаивать или нет на лежании - не знаю. С женами обращаться - дело научное и, как вижу, на всю жизнь - непосильное.

Рыбалка моя, как видно, накрылась. Насверлили мы с пенсионером-рыбаком сотню лунок, и теперь людиё из них судаков вытаскивает, а я, значит, сижу и у моря погоды жду, ибо ход судака задержался и начался лишь теперь, перед вскрытием рек.

Погода всякая. В основном хорошая, но стали перепадать дождики, и тучи наплывают все чаще от вас, из столицы. Грешите там, смуту в небе делаете, а мы, тихие и скромные люди, страдай тут из-за столичных невоздержанностей, хотя бы уж небо-то не баламутили, обходились бы литературой и ЦДЛ, там никакого неба нет, а фимиам табашный плавает волнами.

Хотя и на периферии тоже разгул пошел и касается поветрие светлых душ провинциалов. Я, как догадываюсь, вчерась пьяненький к жене прилубыкиваться зачал (к больной-то, ну не дурак ли!), и дело кончилось тем, что обнаружил ее утром спящую по отдельности, на диване, а я, значит, в сиротстве. В назидание ей я рассказал историю, происшедшую между мужем и женой. Пообедал этот муж (а был он у нас баснописец), плотно пообедал и, значит, жену, убирающую посуду, за холку - цап! "Побалуемся, старуха, что ли?" - "Поди ты к лешему! Мне некогда, кручусь, устала, как собака, а у тебя одно на уме!.."

"Ну что же делать тогда? - задумался баснописец, - пожалуй, к девкам идти придется".

Жена, Кланя, убегла, хлопнула дверью, а через пять минут уже в халате и без штанов прибежала, легла на диван и кричит: "На! Подавись!.."

Я и говорю Мане, вот, говорю, какие жены-то сознательные и самоотверженные. Хохочет старая. А еще этот баснописец (покойный уже, к сожалению) очень обаятельный и талантливый мужик, погубленный провинцией и из-за провинции так и не сделавшийся настоящим поэтом, болел туберкулезом и часто подолгу лежал в больницах. Там он сочинял притчи про всех и про все. Многие и сейчас живы, и мы их читаем в мужской компании... Так вот в больнице сестра, тоже Клава, однажды Афоне и говорит: "Что-то Вы, Афанасий Лазаревич, про всех сочиняете, а про меня дак нет". "Обидишься ведь, если сочиню?" - "Ну уж обижусь! Я - понятливая..." И Афоня сочинил про Клаву стих нижеследующего содержания:

  • В палату каждый день - с утра,
  • Приходит Клава - медсестра.
  • Больного жмет она в углу
  • И тычет в задницу иглу.
  • Вливает грамм стрептомицина.
  • Ну х-и сделать? Медицина!

Афоню выгнали не только из палаты, но и из диспансера за этот стих. Он с горя напился и свалился в канаву. Его забрали в вытрезвитель, а как раз шла облава на писателей в связи с прегрешениями министра культуры. Афоню выгнать можно только из одного места, из партии. Зацапали его, голубчика, и на бюро. Беспартийные массы и я среди них сидят в Союзе и переживают за Афоню. Вышел Афоня грустный, прегрустный. Мы к нему, а он поднял глаза и хриплым своим печальным голосом пропел:

  • Нас бьют, работников культуры,
  • Всыпают крепко м-кам!!
  • За то, что сам министр культуры
  • Ходил по тайным бардакам.

Помер наш Афоня, всеми брошенный, забытый, а сейчас вот его как-то не хватает, чего-то выпало из жизни, а мы и не заметили в суете, как его прозевали и виноватимся теперь в душе перед ним. А что пользы от этого? Как там у Ахматовой или у Тушновой? "И все цветы, живые, не из жести, придите и отдайте мне теперь".

А мы уж очень щедры бываем на цветы из жести...

Впрочем, хватит на эту тему. Я ведь веселое тебе письмо хотел написать, чтобы повеселить маленько и взбодрить хоть чуть-чуть.

Естественно, что эти дни не работал, в чем раскаиваюсь, но завтра уже начну, думаю, что начну. Обнимаю тебя, дорогой. Не хворай! Не хворайте! Толю, Наталью Федоровну, Аннету, Юру и барбоса тоже обнимаю.

Ваш Виктор. Старуха кланяется.

***

А. Макаров В. Астафьеву 25 апреля 1967 г.

Дорогой Виктор Петрович! Твое озорное письмо меня совсем было развеселило. Читал его в саду, куда меня уже выпускают гулять. Иду назад, а навстречу Нилин, мрачный еще больше, чем всегда, на филина похож, буркает: "Комаров накрылся". Я сначала не поверил, оказалось, в самом деле, и почему-то такая тоска взяла, жалко человека, из-за какой-то мелочи и вот... Ну уж о резонансе не говорю, бог с ним с резонансом. А вообще-то не везет нам. Румыны - стервы и югославы тоже. Никак не удается нам добиться сплочения.

В общем целый вечер бродил по коридору и был не в своей тарелке. Толя, который все знает, забежал из соседнего корпуса и объявил, что он еще раньше всех знал, у них в палате будто бы лежит какой-то дядя, связанный с этими делами, и во время полета все радовался, мол, и я премию отхвачу, и вдруг ему позвонили по телефону друзья, вернулся в палату, схватился руками за голову - погиб Комаров, что-то нам теперь будет.

Уж не знаю, какое он там участие принимал, Толя-то попал в этот корпус благодаря Наташиным хлопотам, и лежат с ним все какие-то инженеры, люди дела, а меня здесь окружают одни чиновники - начальники, про кого мой сосед зам. министра с/хоз Мордовии сказал - все мы здесь шаромыжники и зря народный хлеб едим. Хороший мужик он, и пролежал я с ним бок о бок месяц, да вот вчера выписался и не на жизнь, а, видимо, на смерть, резали его и зашили - рак печени, как говорят. А мужику всего 45 лет, душевный парень, никак не пойму, как он в замминистры угодил. Жена у него, трое парней - один ин-т кончает, другой - на первом курсе, третьему 14 лет - вот все о пенсии волновался - дадут, мол, 60 руб., что делать. Болело у него, видать, крепко и зуд мучил. Но хоть бы раз пожаловался, так улыбнется грустно, и все.

А я вот пока еще здесь и ведь разве узнаешь у врачей правду, но поскольку не резали меня и на выписку предназначили, видимо, еще поживу маненько. Врач решила выписать в субботу, но я упросил на пятницу - мне, говорю, еще говеть и исповедаться нужно, а в Пасху попы не исповедуют, не могу же в грехах остаться. Уговорил. Но только гонят меня в санаторий, видимо, в Малеевку после праздников, я сказал не больше, чем две недели, и с 5-го обещали, но и то я вернусь в Москву лишь 16-го, а у тебя первая конференция 15-го. Сегодня Наташа узнает в Бюро (Бюро пропаганды СССР - прим. авт.), на какие числа твои встречи, очень мне хотелось бы на них быть. Вот так-то, дорогой мой Виктор Петрович.

Вылечили ли меня? Подлечили, да, но все же балует мое чрево, урчит и поет на разные голоса. Ну да бог с ним, лишь бы отсюда вырваться. Вот ты говоришь, редактор не едет, я тоже весь издергался, у меня рядом, да нейдет, верстка валяется ровно три недели, я думал они хоть цензору сразу дали, не тут-то было, там три полосы не так оттиснули, так вместо того, чтобы за три-то недели из Тулы эти три страницы потребовать, редакторша сама еле-еле прочитала, сегодня вечером обещала прийти. Значит, пойдет на сверку, а потом лишь к цензору, а там он что-нибудь накундепает, и новые волнения и еще одна сверка. Боюсь за статью о Симонове - много там про культ, а теперь это слово чуть не запретным стало. Только что вышли "Солдатами не рождаются" с моим послесловием, и Симонов мне прислал экземпляр с надписью: "Милый Саша, спасибо тебе, что помогаешь мне так писать, постараюсь писать так и дальше. Мне очень важно то, что ты сказал, особенно теперь". Вот это "особенно теперь" меня и пугает. А ведь в книжке статья-то хоть и поразвернутее, а все на тот же лад... И вся задержка по лености редакторши...

Прочел "Литературную Литву", альманах. Там рассказ К. Воробьева о детстве. Хороший рассказ, написан хорошо, но так, как будто его Астафьев писал. Знаю, что тебе этот писатель нравится и пишет он действительно хорошо, и все же, вспоминая его книжку и вот этот рассказ, я как-то никак не уловлю, где он сам свой. Пожалуй, все же в той повести о батальоне, погибшем под Москвой.

Ну вот, дорогой мой Виктор Петрович, в письмах-то мы перешли на ты, а как это при встрече получится?!

Очень я сочувствую Марии Семеновне, желаю ей поскорее окончательно от хвори избавиться и за мужем следить в оба глаза. А то вишь разгулялся - от всего освободился: и от Литфонда, и от секретарства отбрыкался, так ведь и просчитаться можно; ныне должности печататься и жить помогают. Разве не так?! И к тому же нализался. Родной мой, а не пора ли перестать свой талант по ветру пускать. Уж больно русский характер. Ты скажешь, я это потому пишу, что самому пить не дают. Эх, если бы ты знал, как жаль мне тех разделяющих нас лет, из которых добрых десять я тоже попивать любил. Спохватишься, ан поздно... Ну-ну, не буду морали читать, лучше еще раз твое письмо перечитаю. Так-то.

Обнимаю.

Привет потомкам. Очень рады будем видеть Марию Семеновну в Москве.

Наташа, Толя, Аннета и Юра кланяются

Твой А. Макаров

Да, забыл и с праздниками-то поздравить, сразу с двумя - со Светлым Христовым Воскресением и Первым Маем.

***

В. Астафьев А. Макарову 25 апреля 1967 г.

Дорогой Александр Николаевич!

Только я Вам отправил письмо с книжкой Якубовского, как со мной приключилась оказия, чем-то отравил и без того гнилой желудок, и взяло меня! Печень и сердце, и вся механизма, уделанная войной, как заголосила, а я вместе с нею. Несколько дней было тяжело, и сегодня впервые берусь за ручку. За это время разом пришло от Вас два письма и статья моя в "Литературке". Черти драные, как умеют править! Так обкатали, что от моего гонора и следа не осталось и острых углов как не бывало! Я думал, они по-благородному поступят, хоть гранки пришлют. И я бы сумел там кое-что подладить. Ничего не прислали - тиснули, и никаких гвоздей. Я Вам потом покажу статью в доподлинном виде, и Вы еще раз убедитесь, как осторожен Ваш родной "орган" печати.

Погода у нас стоит прекрасная - 22-24 тепла. И в такую-то погоду погиб такой человек! Мне этого русака Комарова жаль, как родного брата. Люди эти воистину герои и труженики. И вот... Начало! Сколько еще их кокнется, пока они освоят пространство! И никак у меня не хватает ума объяснить себе эту проклятую "логику" жизни, что такие хорошие, нужные люди гибнут, а дрянь какая-нибудь, которая родилась затем только, чтобы отравлять людям жизнь, портить воздух, - здравствует, процветает, ходит по земле с ножами, кастетами и вредными намерениями. Сколько лет, с самой войны об этом думаю и ничегошеньки растолковать себе не могу. Несправедливость, наверное, самое необъяснимое в жизни, отклонение от нее.

Читаю Ричарда Олдингтона. Впервые читаю. Очень хороший и честный писатель. Его взгляды на войну полностью совпадают с моими. Разница лишь в том, что он может позволить говорить, и писать, и думать, что ему захочется, а я вынужден буду в самом главном изворачиваться, объяснять, маскироваться и ловчить, чтобы высказать те же самые мысли, ибо войны в сущности своей похожи друг на дружку. На них убивают людей! Все остальное не главное и пустяк по сравнению с этим.

Мечтаю на праздник убраться в деревню. Но не знаю, сойдет ли к этой поре лед с моря, а пешком мне не уйти, ослаб от хвори. В деревне я бы быстро поправился. Там все исцеляет: и весна, и воздух.

В "Молодую" послал телеграмму с предупреждением, что если они в ближайшее время не решат судьбу книги, я передам ее в другое издательство. Да, конечно, с этим младым, но ранним издательством я больше не свяжусь. Буду тыкаться в "Сов. писатель", хотя знаю, что и там тоже меня никто с распростертыми объятиями не встречает, и там кровь умеют пить. Меньше всего пьют крови в местных издательствах, но это значит - махнуть рукой на все, в том числе и на себя, да и примириться с ролью местного писателя, которому ничего не хочется, кроме как добывать пером хлебушко какой-нито. Но скоро придется и в местное идти. Надеясь на центральные. Я вовсе остался без денег. Живу сейчас на аванс, выданный "Сов. писом" под книжку будущего года. Тоже не сахар.

Принципы пока не кормят! Беспринципность же идет ходко на лит. базаре. Из больницы-то вышли или нет еще? Поскольку соберусь или нет писать до праздника - не знаю. Так с весною всех! Цветенья всем и здоровья, да радости хоть маленько!

Всех вас обнимаю - Ваш Виктор.

Читайте нас в Telegram

Новости о прошлом и репортажи о настоящем

подписаться